Белый шел и нюхал, и стало ему плохо, будто шел за гусыней, и он поднял морду кверху и оскалился на небо, на солнце. Эх, если бы он не был быком, если бы не был тем, кем был, должен был бы он привыкнуть, должен был бы знать, понимать тысячу вещей:
— Александре, пригляди и за моей, пожалуйста…
— А сколько просить?
— А ты по базару смотри. Только от семисот ни копейки не уступай…
— А я тебя прошу, синьку купи, если увидишь. Жена велела…
— Если цыплят продам, а то у меня денег нету…
— Да вот тебе деньги!
Козырек помахал замусоленной бумажкой. Благодаря такой вот бумажке, которую протянули Портфелю, Белый добрался сюда, до своих. Странно, но Бычок уловил запах дубленой кожи, смешанный с запахом человека; да, то был запах сумки, шерсти и тряпки, согретой телом, — вот так пахли эти бумаги: человеческим телом, засунутым в кожух!.. И вдруг, со всех четырех сторон, на него хлынул этот запах, и он закрыл глаза и отрыгнул и начал жевать какой-то капустный кочан.
— Здорово, дядя Тоадер! Приятного аппетита.
— Аппетит как аппетит, да думаешь, есть чем жевать? — и Кожух открыл рот и показал десны. — Плохой базар, совсем плохой.
— А за этого сколько просишь?
— Тогда скажешь, что и магарыч я должен ставить!
— А ты уступи, и в другой раз бог тебе уступит.
— Эге, до бога-то… Одной рукой он мне дает, а обеими отбирает.
— Бери деньги, а то потом искать их будешь.
— Не возьму.
— Тогда я не даю.
— Бык, телка?
— Бычок.
Белый уже заснул от спора Козырька, Кожуха, Портфеля, Шубы, Шапки, Шляпы, от этого запаха бумаг, запаха распаренного человеческого тела. И вот на тебе, пожалуйста, его будят и опять начинают крутиться вокруг…
— Возьмите-ка лучше у меня, — и Белый почувствовал, что потянули веревку: «Хэй».
— Красив, да бычок… А мы хотим для породы телку.
— Вот телка. Сколько даешь?
— Эх, мил человек!.. Знаешь, приходят на базар два ненормальных. Один просит много, другой дает мало…
— Ну, послушаем, поговорка ваша.
— Значит, вам не до покупки.
— Значит, вам не до продажи!
Белый опустил уши — что ж, значит, не нужен ты этому, раз вывел тебя за околицу и привел сюда, где черт ногу сломит, да и тому ты без надобности, раз даже и не смотрит на тебя. Были бы сейчас эзоповские времена и был бы он не просто бык, а бык-философ, он наверняка долго-долго бы размышлял: «Два ненормальных! Один просит много, другой дает мало… То есть почему ненормальный? Потому что дает? Потому что берет? Тогда пусть один дает, сколько у него есть, а другой берет, сколько дают!.. Ибо таков этот мир, и зачем говорить:
— А ну-ка, уступи хоть на литр вина…
6
Вздыхал дома Серафим: «Ох, и мир этот, мама…», а зря вздыхал… Ведь как смеялось село в это самое время! Веселились одногодки его, веселились девушки, даже стариков подпирало, не говоря уж о детях, у которых и других-то дел не было.
— Да как же это так, Серафим, мэй, — подзуживали его, — он тебя бьет, а ты, значит, руки за спину: «Еще ударь, бре, а то с одного разу ничего не понимаю!» Так, что ли?
У Серафима глаза большие-большие: «А теперь зачем они смеются? Ведь смешного здесь нет ничего», — и спрашивал удивленно:
— А чего ж вы хотели? Смертоубийства или чего?
Смертью пахло от этих слов. Однако если люди настроены посмеяться, почему бы им не смеяться? И тут же просили серьезно:
— Скажи, как же оно случилось?
— Э-э, — жаловался Серафим искренне, по-детски, — понимаете, я мягкий молдаванин. Ударит меня кто-нибудь, а я поделать с собой ничего не могу.
— Что ты-ы-ы! — по-бабьи удивлялся Ангел, сельский пастух. — Вот я тебя сейчас ударю, что будешь делать, а, Серафим?