— Батюшка, сегодня канун Великого праздника, и я собираюсь завтра приобщаться, а мама еще сегодня хочет праздновать мои именины…
К моему изумлению Батюшка велел мне послушаться:
— Ничего, ничего, справляй свои именины. Уж мама лучше знает!
После исповеди мне пришлось еще дожидаться подруг, исповедовавшихся на дому у о. Сергия, который в конце всенощной почувствовал себя нездоровым. Благодаря этому я была еще в храме, когда усталый–усталый Батюшка уходил оттуда в 12–м часу ночи. Народу уже мало оставалось. Благословляя нас, Батюшка сказал кому–то, глядя на меня: «А вот одна Елена у меня уже исповедалась».
Домой к нам мы пришли очень поздно. Мои родители не спали и у них сидела мать подруг моих. Нас стали бранить. Подруги мои расплакались, а у меня на душе точно броня была одета. Я не спорила с мамой, не возражала ей. Она бранит меня, а у меня на душе радость невозмутимая, и возражать ей я не могу, хоть и не было сознания вины. Наконец все успокоилось, все мы помирились и даже, присев на кровать к папе, я уговаривала его как–нибудь пойти со мною в Маросейскую церковь.
Раз Батюшка сказал мне, что ему больно, что я так плохо отношусь к моим родителям и при этом называл меня [на] «вы». Как стыдно было! Когда Батюшка умер, первой мыслью и чувством было сознание своей огромной вины перед ним: отдавали ему свои кресты, нагружали его, брали у него все силы, а сами — утешались, и только. Сознавалось это и раньше. «Батюшка, как ужасно виновата я перед Господом и перед вами!» С великой простотой и смирением ответил Батюшка: «Что ты? Что ты? Перед Господом, правда, виновата, а передо мной нисколько не виновата. Я ведь знаю, с кого что можно спросить», — и несколько раз повторил: «Сколько у меня вас таких перебывало».
Батюшка очень оберегал душу от уныния. Даже когда, бывало, начнешь очень винить себя, Батюшка утешает, что дело не так еще плохо: «Ишь ты какая, тебе хочется прямо на небо взлететь?» Я слышала раз, как Батюшка говорил одной сестре: «Что ты говоришь, что не исправляешься? — И исправлялась, и еще исправишься». Мне: «Ну какие у тебя грехи, у тебя грехи детские», а М. Т. сказал: «Ну какие это грехи: да мы с тобой безгрешные!» А в самую последнюю исповедь Батюшка сказал мне, смеясь: «Ты что же на себя наговариваешь, ты и вправду не могла ко мне прийти». — «Почему же, Батюшка?» — «Да ведь ты же именинница была!»
В Рождественский сочельник 1922 года я исповедывалась у Батюшки на квартире. Батюшка лежал на кровати. Во время исповеди я расплакалась и стала просить за это у Батюшки прощенья. — «Вот это и хорошо, что каешься со слезами», — сказал Батюшка (впрочем это были слезы не о грехах, а отчасти от стыда, отчасти от радости, которая охватывала душу при общении с Батюшкой). Я уткнулась носом в его постельку, а Батюшка долго–долго гладил меня по голове. Уходя, я все еще не могла унять слез своих, но стыдилась их и извинялась за них. «В чем простить–то? — спросил Батюшка. — Что ты? Что ты?» Но взглянув мне в лицо, Батюшка весело рассмеялся.
Редко я уходила от Батюшки не заплаканная. Батюшкино обращение не могло не размягчить души. Как начнешь каяться все в тех же грехах, которых столько раз обещалась не делать, а Батюшка станет вновь и вновь ласково увещевать, не знаешь, куда и деться. Он никогда не «пробирал», но как на Страшном Суде чувствовала я себя перед нашим кротким, смиренным и любящим Батюшкой, когда он иногда читал мне вслух мои письменные исповеди, а в особенности когда бывало скажет: «Зачем же ты это делаешь, ну послушай. Я краснею за тебя». Лучше хотелось провалиться сквозь землю, чем слушать огорченный его голос. Он болел за нас, он любил нас, хотел видеть нас чистыми, угодными Богу. В этот момент казалось, что это тебя только он так любит, казалось всю жизнь и всех окружающих он рассматривает с точки зрения именно твоей пользы, только о тебе заботится. Но каждый из нас знал, что это не так, что точно также дороги и все. Это особенно чувствовалось, когда изредка нам случалось собраться вместе.