— Боже, за что меня наказуешь так, — говорит он, кладя поклоны перед иконою, — уж лучше прекратил бы мои дни, а то живёшь для вечных мук. Хоша б Ты память пришиб — забыть бы всё прошедшее, не чувствовать, не мыслить.
А тут, как нарочно, ещё в более пленительном виде начинают являться перед ним и картины природы, и люди, им любимые: и жена его, и царевна Татьяна, и Марья Ильинична, и родственники его, — и всё это как будто манит к себе, зовёт и говорит:
«Ведь ты-то настоящий патриарх и плачет об тебе Россия... и Малороссия, и всё Поволжье ведь волновалось из-за тебя... Приди вновь на свет — и будешь вновь ты на престоле патриаршем. Гляди, все враги твои сходят в могилу: умер патриарх Иоасаф и сам царь... Трубецкой и другие... расколоучители в заточении...»
Вдохновляет это надежду в сердце Никона, и он чувствует, что у него имеются друзья в Москве, что не дадут они ему погибнуть в застенке и что рано или поздно он выползет отсюда с величием и славою, как заслуживает он.
«Коль, — думает он, — царевич Алексей жив был бы, ино было бы: он ослобонил бы меня... он знал меня, я носил его на руках, он драл меня за бороду, играл моими панагиями... А этот Фёдор — не знает он меня, а враги мои у него в силе... Но придёт время, сделается он муж, тогда и сжалится он над старцем... поймёт, что в его царстве всё дело моих рук... и благолепие в церкви, и новые книги... и сильное войско, и Малороссия, и Белоруссия... Даже дворцы царские — всё это делали мои мастера...»
Подкрепляют его силы эти думы, но после трёхлетнего одиночества начинает заедать его тоска, мысли мутятся, и овладевает им злоба:
«Почто он держит меня в затворе?.. Кому я что сделал?.. Этот поганый, коростявый Иоаким, страшится тени моей, точно бес ладана... А царь-мальчишка не спросит даже, где и что Никон. Да и царевна Татьяна хороша... а мама Натя? Все покинули меня, как тряпку старую, негодную. Да и взаправду я тряпка — ноги опухли, рука левая разбита, зубы все выпали, а тут грызи чёрствый хлеб и корку, а коли корки не съесть, не дают другого хлеба... Пил бы квас, да мышь попалась надысь, ну и противно. Да вот вчера показался снова чёрный вран в окне... потом чудища... бесы... демоны... рвут последнюю мою одежонку... а вот теперь... точно бесы лютые: Боборыкин, Сытин, Стрешневы, Хитрово... Чего вам, злодеи... не отдам одёжи... Глядите... и так вся изодрана, вся в дырьях, не греет меня... вишь, и зуб на зуб не попадает...
Стучат у него зубы, и он весь синеет.
— Мама Натя, царевна Татьяна, где вы? Спасите, спасите... снова бесы, — кричит он однажды неистово, прячась в угол...
Но что это? Отворяется дверь темницы, и появляется монашка.
Никон глядит на неё с недоумением.
— Не узнаешь меня, святейший? — спрашивает она.
— Нет... нет... не узнаю и ты пришла меня мучить, как те.
— Не мучить я пришла тебя, с доброю вестью... Вспомни игуменью девичьего Воскресенского монастыря, Марфу... я та самая... Помнишь, я ходила к тебе в Ферапонтов... под твоё благословение.
— Помню, помню... но нет уж во мне больше благодати, бесы мною овладели... и умру я здесь в этом смраде, сырости и холоде... Уйди отсюда, и ты окоростовеешь, как я... уйди, мать игуменья...
— Благослови меня, святейший, и выслушай...
Она пала ниц и, поднявшись, подошла к его благословению.
— Благословит тебя Господь Бог... Садись и поведай, какую весть принесла?
— Весть радостная. Была у меня в монастыре на богомолье паломница, боярыня Огарёва, и сказывала: «Пущай-де святейший напишет грамоту в «Новый Иерусалим», а братия и попросит царя отпустить тебя к ним». Грамоту твою я повезу к ним — вот бумага, чернильница и перья.
Игуменья вынула весь этот запас из кармана и положила на стол.
— Да я-то и писать разучился, да и года и дни забыл... да и глаза плохо видят.
Никон сел к столу и кое-как нацарапал к братии грамотку.
Инокиня простилась, взяв его благословение царю, царице и царевнам.
Грамота Никона к братии «Нового Иерусалима» произвела своё действие: они отправили с челобитною к молодому царю своего игумена.
Фёдор Алексеевич, выслушав милостиво игумена, послал за патриархом.
Прибыв к царю, патриарх Иоаким вознегодовал, что, помимо него, осмелились говорить об Никоне с государем. В продолжение четырёх лет он при каждом свидании и с ним, и с царевнами уведомлял их, что Никон живёт в Кирилловском монастыре во всяком удовольствии и что, если он не показывается на свет, так это оттого, что у него ноги слабы. Для вящего же убеждения всех в блаженной жизни святейшего он каждый раз от имени его отдавал благословение царю, царице и царевичам. Тут же неожиданно хотят снова вызвать его на свет и он разоблачит, что его в Кирилловском держат в заточении. Нужно, таким образом, во что бы то ни стало воспрепятствовать этому возвращению.
— Я, — сказал он с видом смирения, — день и ночь думаю о святейшем старце, забочусь о нём... и... скорблю сердцем... Хотел бы его любовно видеть... да нельзя... есть причина... Да я не дерзал докладывать великому государю... нельзя его возвратить... Будет великий соблазн и грех в церкви.