Виноградные листья и хумус, баранина на гриле, рис и красное вино. По крайней мере, можно будет хорошо поесть. Кормили тут по-настоящему вкусно. Первый раз ее привел сюда Саймон, обладавший даром находить лучшие армянские рестораны в любом городе мира. Саймон был такой умный. Он писал стихи про лебедей, льды и звезды, и трудно было сообразить, что именно он хочет сказать, уж чересчур это все звучало мудрено и непонятно. Однако Саймон гениально умел наслаждаться жизнью, особенно в том, что касалось армянских ресторанов. Как-то он сказал ей с легкой бруклинской запинкой: «У некоторых людей есть некоторые чувства. У меня нет. Нет, и все. Ни лебедей, ни льдов, ни звезд. Ничего».
Раз они переспали, и Марианна попыталась вобрать в себя сущность этого дерзкого, неуловимого гения, но он, кончив, ушел в ванную сочинять стихи, а она осталась лежать в постели, чувствуя себя бывшим лебедем.
Разумеется, неправильно хотеть изменить людей, но с другой стороны — а как иначе иметь с ними дело?
Патрик провоцировал реформаторский пыл сродни ковровой бомбардировке. Этот прищур глаз и кривая усмешка, то, как дерзко он заламывал одну бровь, как сутулился, скрючиваясь почти что в позе эмбриона, глупая саморазрушительная мелодрама его жизни — что из перечисленного нельзя было бы отбросить со смехом? Но что останется, если вычистить всю гниль? Это как попытаться вообразить хлеб без теста.
Ну вот, опять он на нее пялится. Зеленое бархатное платье определенно произвело фурор. Она разозлилась при мысли о Дебби, которая умирает по этому ушлепку (Марианна имела неосторожность в самом начале назвать его «временной аберрацией», но Дебби простила ее теперь, когда уже сама хотела, чтобы это оказалось правдой), а в награду получает мысленную измену, без сомнения столь же обобщенную, как его ненасытная тяга к наркотикам.
Проблема общения с неприятным тебе человеком — что каждую минуту думаешь о том, чем могла бы сейчас заниматься. Даже поход в кино на ранний сеанс не вызывает такого острого чувства потерянного времени. Неснятые фотографии, зов темной фотолаборатории, ненаписанное благодарственное письмо — все то, что до сих пор совершенно ее не тревожило, вдруг сделалось настоятельным и добавляло невыносимости ее разговору с Патриком.
Обреченная часто отшивать мужчин, она порой (и особенно сегодня) желала не возбуждать чувств, которые не может утолить. Естественно, одновременно присутствовало слабенькое желание этих мужчин спасти или, по крайней мере, избавить от таких чрезмерных усилий.
Патрик вынужден был признать, что разговор не клеится. Все тросы, которые он забрасывал в сторону причала, падали в мутную портовую воду. С тем же успехом Марианна могла бы повернуться к нему спиной, но ничто так не возбуждало Патрика, как обращенная к нему спина. Каждый безмолвный призыв, замаскированный под банальнейшие слова, с новой силой демонстрировал, как плохо он умеет выражать подлинные чувства. Если бы он мог заговорить с ней другим голосом или с другим намерением — обмануть или высмеять, например, — то очнулся бы от этого кошмара косноязычия.
Подали кофе — густой, черный, сладкий. Время убегало. Понимает ли она, что происходит? Может ли читать между строк? И если может, то что с того? А вдруг ей нравится его мучить? Или вдруг его страдания вообще ей неприятны?
Марианна вздохнула и посетовала на усталость. Исключительно благоприятные знамения, саркастически подумал Патрик. «Да» означает «да», «возможно» означает «да», и «нет», разумеется, означает «да». Он умеет читать женщин как раскрытую книгу.
На улице Марианна чмокнула его в щеку, велела передать привет Дебби и остановила такси.
Патрик с отцом в руках ураганом пронесся по Медисон-авеню. Бумажный пакет иногда задевал прохожих, не догадавшихся убраться с дороги.
К Шестьдесят первой улице Патрик сообразил, что впервые пробыл с отцом наедине больше десяти минут, не подвергшись насилию, побоям или оскорблениям. Последние четырнадцать лет бедняга вынужден был ограничиваться побоями и оскорблениями, а последние шесть — так и вовсе одними оскорблениями.
Трагедия старости, когда у человека не хватает сил ударить собственного ребенка. Немудрено, что он умер. Даже его грубость под конец ослабела, и ему приходилось подпускать омерзительную нотку жалости к себе, чтобы защититься от потенциальной контратаки.
— Твоя беда, — рявкнул Патрик, стремительно проходя мимо портье на входе в гостиницу, — что ты псих!
— Ты не должен говорить такого своему бедному старому отцу, — пробормотал он, вытряхивая воображаемые сердечные таблетки в скрюченную морщинистую ладонь.
Сволочь. Так никому нельзя поступать и ни с кем.
Забудь.
Перестань думать об этом прямо сейчас.
— Прямо сейчас, — сказал Патрик вслух.
Смерть и разрушение. Там, где он проходил, дома поглощало пламя. Окна разбивались от его взгляда. Неслышный, рвущий яремную вену вопль. Пленных не брать.
— Смерть и разрушение, — пробормотал Патрик. Черт, он и впрямь завелся.