Рибопьер удовлетворил по мере возможности старика, который казался совершенно подавленным, опустившимся, дряхлым, чему способствовали беспорядок его костюма, измятое, грязное жабо, порванные кружева манжет, криво сидящий парик и запачканный кафтан. Старику пришлось спать не раздеваясь в кордегардии и он выехал, не успев ничего захватить из вещей, только снабженный кредитивом знакомым английским купцом, тоже сидевшим с ним в кордегардии и затем высланным в Лондон морем.
— Да! да! Принц де Линь, старый друг… — шамкал старик. — А мы, эмигранты, лишились милости его величества, да! — с горестью говорил он. — Принц Конде выслан! Король Людовик и доблестная дщерь мученика Елизавета скитаются по лесам и степям Литвы! Да! да! Нас оклеветали, и дело роялистов погибло… погибло… — повторял Шуазель, и голова его задрожала. — Мы переживаем в России вторую революцию и террор!
Рибопьер извинился и попросил позволения удалиться, чтобы распорядиться относительно повозки и лошадей.
Когда он вышел, толстый полковник сказал:
— Этот мальчик рожден дипломатом. Впрочем, он еще напитан венским воздухом. Поживет в Петербурге — переменится.
Оказалось, что Дитрих уже все наладил. Повозку лечили трое кузнецов, что-то накаливая и наваривая, в то время как в нее уже впрягали свежих лошадей, и сам смотритель почтового дома наблюдал, стоя перед Дитрихом на вытяжку. Такое волшебное действие кавалерист саксонской службы оказывал на всех смотрителей империи.
Он предложил Саше поесть из дорожного запаса тут же в экипаже и трогать дальше, чтобы «папенька раньше обрадовайть», с необыкновенной ужимкой, по-русски объяснил Дитрих. Саша согласился Вдруг кто-то тронул его за рукав.
Он обернулся. Перед ним стоял худой и мертвенно бледный, высокий человек. На нем было офицерское платье, но превратившееся почти в рубище нищего. Лицо обросло бородой, и лысая голова была обвязана какой-то рванью. На ногах его были мужичьи лапти и онучи, да и те разбиты и оборваны.
— Граф, ради Христа, — умоляюще сказал он. — Войдите в наше ужасное положение!
— Что такое? — спросил удивленный Саша. — Кто вы, государь мой?
— Я не нищий, граф, — поспешил объяснить неизвестный. — Я — дворянин и офицер, и честный человек. Но со мной жена и двое малюток. И мы уже неделю ютимся здесь, питаясь подаянием проезжающих, не имея сил и средств двинуться дальше. И это в виду Петербурга, где, уверены мы, милость монаршая утрет слезы невинных страдальцев… И мы не одни тут! Здесь полная изба таких же несчастных офицеров, и некоторые тоже с женами и детьми… Без копейки, в рубище; питаемые только милосердием проезжающих, тщетно умоляем мы довести до начальства о нашем ужасном положении… Как же мы в таком состоянии покажемся на улицах столицы. Рассудите, граф, сами!..
С возрастающим изумлением, состраданием и прямо ужасом слушал Саша несчастного.
— Но я не могу понять, как все это могло статься? — сказал он. — Объясните, государь мой, как попали вы, дворяне и офицеры, в столь затруднительное положение.
— Ах, граф! Нас множество таких! Со всей России по всем трактам пешком бредут такие же несчастливцы, как и мы. О, граф, если бы вы знали все ужасы, мной и несчастной женой и детьми моими уже претерпенные, вы… Простите слабость мою, граф! — несчастный зарыдал, закрываясь руками.
Саша чувствовал, что у него самого подступают и щиплют в горле слезы. Схватив за руку офицера, он просил его успокоиться и рассказать по порядку все.
— Верьте, что я помогу вам всем, чем только возможно для меня будет.