Была и еще одна неприятность, этой, скоробогатовской, сопутствующая. Читая с тоски в заклопленном номере университетской гостиницы не совсем для него профильную книгу о судьбах «довешенных и недовешенных» декабристов, написанную единственным специалистом по тому времени, которого Керзон за человека считал — потому что тот в пушкинистику не лез и потому что два раза о Соломоне теплые слова сказал, один раз в «Социалистической индустрии», другой раз в «Алтайском нефтянике» — так вот, читая эту довольно свежую книгу, набрел Керзон между строк опять же на имя Анастасии Скоробогатовой. Сыграла эта женщина, оказывается, «известную роль в жизни Александра Первого». То, что годы жизни этой, так сказать, несостоявшейся императрицы незадачливому декабрологу отлично известны, для Соломона само собой разумелось. Выходило, что и тут без него, без Соломона, все уже открыто. Тогда почему ж декабролог все сразу не обнародовал? Из порядочности? Или из непорядочности? Оттого, что не хотел Соломону дорогу перебегать? Или оттого, что хотел любой ценой скрыть факт родственных отношений виднейшего советского пушкиниста с самим Пушкиным? Ему-то, декабрологу, ясно же ведь, что дело тут чисто, что не без Пушкина! Шутка ли — найти целую линию потомков Пушкина и ни слова о ней не сказать? Такой, казалось бы, порядочный человек… Впрочем, хороша порядочность, ведь три докторских диссертации написал за других, покуда свою защитил, на тему «Генезис русскоязычной поэзии XIX века», нет бы ему взять тему, которую ему Соломон давно подсказывал — «Пушкин в декабре». Соломон разозлился еще больше. Так вот выкуси! Сам теперь на эту тему напишу!..
А ведь, черт подери, декабролог этот, ни дна ему, ни покрышки, спец этот, при его-то въедливости, и свидетеля того самого, теперь такого необходимого, уже наверняка к рукам прибрал, и материалы хрен-то у него вырвешь. А где шанс, что подсматривал еще кто-нибудь? Соломон уже не просто уверовал в подсматривавшего, он принял его как самообеспеченную данность и все другие варианты отмел. Где-нибудь да хранятся мемуары!.. Впрочем — откуда это известно, что всего лишь кто-то один подсматривал? Тоже мне, дело Дрейфуса! Нет! Не бывать сраму, не сломиться авторитету. Наверняка кто-нибудь и второй тоже подсматривал. И вот этого-то второго уже никто у Соломона не отнимет, это будет только его открытие, личное и триумфальное!
И все же грызло Керзона — мало ли материалов еще оказалось в руках хитрого декабролога, виделся с ним Соломон лет пять тому назад, во время последнего налета в истощенные московские архивы, разговаривал более-менее по душам, и был потрясен — на сколько же тем запретили декабрологу писать ответственные товарищи из органов. Запрещено было, к примеру, писать о том, что во время вскрытия могилы Гоголя гроб его оказался пустым, а сам он лежал в гробу на боку. За сообщение о том, что пустым оказался гроб Дубельта, декабролога чуть ученого звания не лишили. Про пустой гроб Фотия и говорить нечего, а вот в самом-то деле, как было ему сообщить о том, что и в гробу Булгарина никого по вскрытии, кроме Греча, не видать оказалось? Кошмар. И про пустой гроб Александра Первого, помнится, говорил, хотя, впрочем, это большого значения не имело: пустой гроб сам по себе, душегуб-царь сам по себе. Пустые могилы так и маячили перед мысленным взором Соломона. А ведь между строк что-то пробормотал декабролог и вовсе кощунственное: гроб Пушкина, тот, что не по мерке был сделан, тоже нынче пустой! Везде-то он, гад, бывает, все-то он знает раньше всех. Возмутительность подобного отношения к памяти Пушкина вдруг довела душу Соломона до кипения, и произошло это на самых последних грязных подходах к томскому вокзалу. И подействовало на Соломона, как ушат ледяной воды. Хватит! Вырвать этого шарлатана и грабителя из сердца, растоптать этот горький подорожник на святой ниве пушкинистики! То есть на обочине этой нивы! То есть не подорожник, а горький куст полыни! Волчью сыть, травяной мешок! Завистник чертов! Стоило узнать о его, Соломона, прямых с Пушкиным родственных связях и такое… Анафема! Анафема!
Терзаемый весьма чернышевским вопросом, сел наконец-то Керзон в свой вагон и поехал домой. Душевное расстройство несколько поулеглось: теперь нужно было работать, работать, еще раз работать, весь Петербург тогдашний перетряхнуть, и не только Петербург, ведь и приезжие могли найтись, которые подглядывать за всяческой красотой любили. И уж, конечно, где-нибудь да валяется мемуар… на датском, что ли, языке, повествующий о том, как они там и просто так, и по-человечному тоже, невинно даже, можно если не сказать, то написать…