В оперативной «новомировской» рецензии на «Дом с башенкой» Анна Берзер писала: «Имя, еще не тронутое литературой, неизвестное —…оно для тебя еще за семью печатями. И если при чтении незаметно отлетает прочь каждая из семи печатей… – значит, знакомство состоялось».
Символика Откровения здесь всего лишь фигура речи. «Отлетает прочь каждая из семи печатей…» Через десять лет Горенштейн закончит «Псалом» – роман о Дане, предтече Антихриста, посланном в мир не карателем и судией, но молчаливым соглядатаем. Близость Апокалипсиса, в «Доме с башенкой» неявная (или Анна Берзер все-таки интуитивно ее почувствовала?), полной мерой присутствует уже в «Зиме…» и «Искуплении», написанных сразу вслед за дебютным рассказом.
…Хотя человеческие эмоции вызываются «атмосферным магнетизмом», каждый реагирует на него по-своему. Кто-то испытывает религиозный экстаз, кого-то терзают воспоминания, кого-то охватывает жалость.
Но есть иного рода чувства. Они владеют всеми без разбора, перед их тотальностью маетные взаимоотношения конкретных людей – ничто. Миг – и множество личностей, боровшихся в одиночку, становятся толпой, ярятся и радуются свально. И тогда не поймешь, что хуже – восторг, подхвативший посетителей кинотеатра в «Зиме 53-го года», после хроникального фильма о Сталине, или исступление наци. Киму оно снится («Он, живой и голый, лежал в огромном котле, наполненном штабелями голых людей»), а Август знает его наяву: в дни оккупации сосед прикончил его отца, мать, шестнадцатилетнюю сестру и пятилетнего брата – «в газету завернул кирпич… головы разбил и за ноги повытаскивал в помойку». Просто за то, что евреи. Вот почему горе Августа не сравнить с горем Иова: даже если случится чудо и родные вернутся к жизни, нет гарантии, что очередной Шума-ассириец вновь не устроит им семейный армагеддон.
По Горенштейну, на каком-то этапе цивилизация, созданная в целях самосохранения, саму идею самосохранения катастрофически извратила: «Мир – это Россия, и страдания человека – это страдания русского человека, все же остальное лишь этнографический материал, мешающий этому русскому миру либо помогающий ему». Вместо слова «Россия» можно подставить название какой-то другой страны; дело не в конкретной национальности, а в том, что на определенном этапе любая национальная идея обнаруживает свою глубинную порочность. Догма об исключительности овладевает тобой вне зависимости от состава крови; она не больше, чем миф, химера, морочащая человека «в длинном темном туннеле, где даже небо не настоящее, а выдумано астрономами». Откроем рассказ «Шампанское с желчью» и найдем там «черноглазого, с типично семитским обликом» Овручского, руководящего репетицией показушного фольклорного ансамбля.
Смешно и противно. Но кроме Овручского есть нацист Чернокотов («Споры о Достоевском»), есть ревнители «специфики», прибавляющие к смертоносной хаотичности мира смертоносную системность доктрины, встраивающие в кровавую мясорубку материи дополнительный, подло-рассудочный нож. В глазах Горенштейна это знак приговора, вынесенного человечеством самому себе. Когда начинают расчислять трассу для воробья, бьющегося о холодные, жесткие стенки шахты в поисках тепла и приюта, когда Богу ставят условия – наступает час пришествия Дана и ангел трубит: конец.
Для Кима страна мертвых – рукой подать, в десяти километрах: точно такой же рудничный поселок, как тот, где он работает. И выписан он с той же кошмарной пристальностью: конфетти на ковровой дорожке, какао с желтой пленкой масла: его прихлебывает только что похороненный Колюша, строя глазки курносой девочке «с нежным овалом щек», – а она почему очутилась здесь так рано?
Тот, перед кем забрезжил «свет в конце туннеля», уже не властен сохранить себя. «Апокалипсическому человеку» – а таковы все центральные персонажи Горенштейна – остается лишь преодолеть страх смерти, отринув тем самым любовь и жалость. «Говорят о всепрощении, об искуплении, – бредит Август. – А я не только во сне, я наяву мечтаю… Я тешу свое сердце, я испытываю сладость неописуемую от мучений убийцы моей матери… Я выламываю ему пальцы, я рву ему жилы на ногах…»