— Я так и вижу, как мама ни на минуту не отходит от него в больнице, что-то ему рассказывает, читает вслух, руки его целует…
— А ты его так и не простила?
— Не знаю. Наверное, нет. Нет. Тут было другое. Я ничего тогда не могла делать, а сейчас уже поздно, не поправишь. Я неправильно себя вела, как круглая дура, даже не захотела с ним поговорить! Но этот запах больничный, эти сестры, эти синие пластмассовые судна, я не знаю, трубки эти, ну, в общем, я…
Она смешалась и замолчала.
— Когда ему стало совсем плохо, он так изменился, что я вообще не понимала, что это мой отец.
— Перед самой смертью Макс сказал, что вы с Ингой — его душа. Это его слова, он так мне прямо и сказал: «Они моя душа. И тебе о них заботиться».
— А Эдди Блай тогда, интересно, кто?
Я вздохнул:
— Не знаю, Соня.
— Все говорят, что в этом ничего такого нет. Подумаешь! Вон Салли Райзер всего на пять лет младше своей мачехи. А у Ари папа женат в четвертый раз, а мама в третий раз замужем. Но у нас-то все было по-другому. Мы же были не такие!
Соня в отчаянии помотала головой.
— Я всегда верила, что мы не такие!
Мы опять замолчали. Я строил в уме какие-то фразы о том, что у взрослых бывают слабости, что они оступаются, что в определенном возрасте мужчину может закрутить вихрь страсти, но все довольно быстро сходит на нет, что бывают разные виды любви, но ничего не сказал ей, кроме:
— А с мамой ты поговорить не хочешь?
Соня вспыхнула и почти выкрикнула:
— Она не должна знать, что я их видела!
— Я не скажу. Ты должна сделать это сама. Вот увидишь, вам обеим станет легче.
Она молча разглядывала свои коленки, стараясь взять себя в руки. Подбородок ее дрожал, рот дергался.
Я встал с кровати, подошел к Соне и положил руку ей на плечо. Она сжала пальцами мое запястье.
— Бедная моя детонька, — прошептал я.
Она подняла голову. Глаза ее влажно блестели, но она не плакала.
— Так только папа мог сказать. Только папа.
На следующее утро я устроился в маленьком кресле у себя в номере. Нужно было записать кое-что после телефонного разговора с мисс Л. Я все время возвращался мыслями к ее, как мы их называли, «опорожнениям», когда она, пребывая в каком-то пограничном состоянии, часами предавалась фантазиям. «Я представляла, как вы на меня наваливаетесь и трогаете меня вот тут, внизу, а я вдруг так боюсь описаться, что начинаю вас больно хлестать!» Я записал слово «контейнер», термин, предложенный Бионом,
[55]считавшим, что психоаналитик — это емкость, куда пациент сваливает все, что у него накопилось внутри, то есть сосуд, а в моем случае — мочеприемник.Все-таки мне очень не хватало работы. Работа держит меня, подобно скелету или мышечному корсету. Без нее я расползаюсь, как медуза. Это форма, контур — то, без чего существование невозможно. «Что меня за нос трогаешь, ты, говнюк?» — кричал мне пациент, когда я на приеме машинально почесал кончик собственного носа. Меня, вчерашнего студента, проходившего в клинике интернатуру, его слова как громом поразили. Позже я не раз думал, до какой же степени все это зыбко и неопределенно: грань между «внутри» и «снаружи», границы тела, границы слов, то, где мы начинаемся и где кончаемся. Людям, страдающим психическими расстройствами, часто не дает покоя космология, тайны основ мироздания. Тут тебе и Бог, и дьявол, и светила, и четвертое измерение, и то, что под, и то, что вне, за пределами земной жизни. Они ищут костяк мира, его опору. Иногда лечебница может обеспечить им временное пристанище в рамках жесткого и однообразного распорядка: прием лекарств, обед, занятия в группах, рисование-письмо, опять занятия в группах, на этот раз ритмика или гимнастика, визиты представителей социального надзора, обходы врачей, — но за этими рамками снова маячит и манит к себе мир, и вот пациент выходит из клиники на вольный воздух и опять разваливается на части, если силенок у него недостаточно.
Отец изо всех сил пытался упорядочить свой мир: подъемы затемно, долгие часы работы, корректуры и вычитывание ошибок от конца к началу, скрупулезнейшие записи, подробные карты, прямые, как по линейке, посадки кукурузы, идеально ровные грядки картофеля, бобов, салата и редиса. Но стоило грянуть хоть какой-то беде — сломалась машина, ударился или поранился кто-то из детей, испортилась погода, мы не туда свернули и заблудились, — он страдал безмерно. Я помню его напряженное лицо, вмиг осипший голос, стиснутые кулаки, помню, как он тряс головой. Чувства обладают способностью передаваться другим. Я слышу голос мамы: «Ларс, милый, только не волнуйся, пожалуйста». Вижу перепуганное лицо сестры на заднем сиденье. В такие моменты я старался сжаться в комочек. Соня начинала петь. Я считал. И дело тут было не в том, что произошло, потому что не происходило ничего особенного, и не в том, что отец сделал или сказал, поскольку самообладание ему не изменяло. Дело было в вулкане, который, мы чувствовали, извергался в этот момент у него в душе.