Я попытался обратиться мыслями к прошлому, чтобы вытащить что-то из детства, нашарить какие-то ключи. Я очень любил бабушку, любил ее руки с отвисшей мышечной мякотью, ее длинные седые волосы, которые она закалывала крупными шпильками, хранившимися в вазочке на подзеркальнике. Я любил ее смех, ее рассказы о детстве, любил ее соломенную шляпку с цветами, которую она надевала, если мы собирались кататься в авто. Она так и не научилась произносить английское межзубное «с», у нее все равно выходило «т». Я думал о своем прадеде, деде моего отца с отцовской стороны, о том, как он с помощью веревок и шкива спускал с обрыва в Воссе сундук с пожитками, которые тащил с собой в Америку, о землянке, почти норе, где он жил, когда приехал, о бревенчатом доме, сгоревшем после похорон жены.
— Я бы тоже шваркнула тарелку об пол, — сказала Соня. — Он ведь не стал их кормить, манны не послал. Они же все потеряли.
Мать покачала головой:
— Вы не представляете, какими они были разными. Хильде могла совершать безрассудные поступки, но духом всегда была тверда. А вот Ивар перед смертью впал в кому, правда, выходил из нее иногда и тогда нас видел. Говорить он уже не мог, только смотрел, и в глазах его стояла такая мука, словно он ждал смерти как избавления.
Никто из нас не мог ничего сказать, молчание длилось почти минуту. Потом мама повернулась к Соне и продолжала:
— Мой отец заболел во время войны. Сердце. Он был таким крепким, спортивным, по горам бегал, что твой горный козел, никогда не спотыкался, ни разу, а потом…
Мама прижала руку к груди.
— Ему вдруг стало трудно дышать. Я помню, что слышу его прерывистое дыхание, а в голове стучит: «Папа не умрет. Он не может умереть!»
— И я, — прошептала Соня. — Я то же самое говорила про своего папу.
Мама притянула внучку к себе и принялась легонько гладить ее по волосам. Инга смотрела на них, напряженно вытянув шею.
Мама продолжала свой рассказ. В ее ровном голосе проступали ритм, интонации и напевность другого языка, словно выстилавшего изнутри тот, на котором она говорила сейчас. Это был разговор не столько с нами, сколько с самой собой.
— В мое время, когда человек умирал, его одевали в парадный костюм и выставляли для прощания, чтобы люди могли прийти и проводить его в последний путь. Это был обряд прощания с телом. Стоя на панихиде у гроба, я смотрела на папу, который лежал там, но это был не он. Его там нет было. Этого мертвого человека я не знала.
Мама помолчала.
— В Америке обо всех этих малоприятных вещах вроде бальзамирования даже не знали. Когда человек умирал, его просто заворачивали в белый саван, клали в простой деревянный гроб и хоронили. — Она вздохнула и продолжала: — Я смотрела на тело, а мама сказала:
— Я поняла,
— Я не хотела его целовать, — произнесла мама с застывшим лицом.
Соня, свернувшаяся калачиком у бабушки на груди, подняла голову.
— Тогда мама велела еще раз:
Мать отвела глаза. Теперь она смотрела на подсвечник, притулившийся на столике перед диваном.
— Я не хотела, но поцеловала.
Она снова взглянула на Соню:
— У тебя была замечательная прабабушка. Я очень ее любила. Но лучше бы она меня не заставляла.
Пока мы разговаривали, длинный июньский день угас, и как-то совсем неожиданно в комнате стало темно. Никто, однако, не встал, чтобы зажечь свет. Соня высвободилась из бабушкиных рук. Теперь мама снова неподвижно сидела на диване, прямая, как натянутая струна, и лицо было собранным, вспоминающим.