Несмотря на отвращение, Генриха разобрало любопытство, и он бросил полено в огонь. Превозмогая боль, карга продолжила наставлять его:
– Дай им мешок, что висит у тебя над головой, это отвлечет их от меня ненадолго. Ненадолго!
Потрясенный, Генрих снял мешок, и ведьма закричала:
– Разрывай! Рассыпь их по полу!
Следуя приказу, он открыл мешок и высыпал его содержимое. Сотни, если не тысячи крошечных зубов разлетелись по скользким камням, и оба новорожденных оторвались от еды. Они сползли с матери и принялись кататься в зубах. На глазах Генриха маленькие белые клыки начали тонуть в их коже, так что образовались новые зубастые рты на груди, спинах, руках и ногах жутких младенцев.
– Иди по дороге через горы, – прохрипела ведьма, по груди которой ползли струйки молока, крови и обрывки кожи. – Но не иди за ними в город, ибо люди тебя сожгут заживо. Даже от самой захудалой деревеньки держись подальше, оставайся в глуши и двигайся на юго-восток, мимо человеческого жилья, в пустыню. За теми развалинами, которые люди зовут святыми, где глупцы сражаются за камни и прах до конца времен, всегда на юг! Там настигнешь их – в пустыне мертвых царей!
– А они… – промямлил Генрих и сглотнул, увидев, что лица младенцев представляли собой темно-коричневые черепа с темными провалами вместо глаз. – Что они такое?
– Гомункулы[27]
– на зависть всем прочим! Мое собственное дополнение к древнему рецепту, – пробормотала ведьма и указала на перевязанную стопку пергаментных страниц, в которых неграмотный крестьянин даже не узнал рукописи. – Дар одного путника, что приходил сюда давным-давно. Одного зовут Магнус, другого – Бреннен! Спеши, они ко мне возвращаются!Похожие на младенцев чудовища вправду подползли к ее ногам, и многочисленные пасти принялись отрывать кусочки мяса и кожи, так что вскоре лужа крови коснулась ног стоявшего на коленях у головы ведьмы Генриха. Карга взвыла и задрожала, так что он отвел глаза; руками впилась ему в лицо, а ее хриплый голос то и дело прерывался, когда она продолжила:
– Они будут хорошо тебе служить, если сделаешь, как я скажу, но торопись. – Глаза старухи бешено вращались, лицо то и дело искажали гримасы боли, так что слова давались с трудом: – О, любовь моя, мой углежог, мой Магнус! Все было ради тебя, ты был мне первым и самым чистым, навеки, все это ради тебя, я все вынесу! Они заплатят за твое убийство, снова и снова заплатят!
Генрих поднял щипцы, предлагая шкуру, надеясь, что это замедлит их пиршество, но карга снова взвыла:
– Нет! Рано! Она им понадобится, чтобы не растаяли под дождем, но еще рано! Сперва мои уши, потом мои глаза, мой нос, но его – разделить напополам! И мое сердце! Половину сердца в конце!
– Что?! – ахнул Генрих и сжал ее руку в своей. – О чем ты говоришь?
– Каждому по одному, – прохрипела она, а дети уже добрались до ее бедер, – каждому по уху, чтобы слышали твои приказы, а я в аду услышала, как вопят Гроссбарты. Каждому по глазу, чтоб выслеживали добычу, а я увидела, как умрут Гроссбарты. По полноса, чтоб их унюхали и вдохнули последний вздох Гроссбартов. Полсердца, чтоб жили вопреки любым ранам! Мой язык…
Но в этот момент ее речь перешла в пронзительный крик, когда дети принялись пожирать ту ее часть, которая недавно произвела их на свет.
– Твой язык? – повторил Генрих себе под нос, но ведьма прекратила кричать и снова принялась отдавать приказы.
– Мой язык, – пробулькала она, а кровь уже текла по нему, – мой язык. Язык.
– Разрезать пополам, чтоб каждый мог говорить! Да?
Николетта то ли рассмеялась, то ли застонала; хрипы и бульканье уже не позволяли отличить одно от другого.
– Нет. Мой язык. Ты съешь. Иначе. Они съедят. Тебя. Заживо.
Дети распластались по ее груди и животу, и все их пасти жадно жевали плоть. Генрих неуверенно положил щипцы и шкуру на кресло и вытащил кинжал. Сперва он отрезал карге уши, замарав руки. Но, когда протянул их детям, у его пальцев щелкнули зубы на костистом лице. Однако тут его осенило и, подобравшись сбоку, Генрих прижал окровавленный ошметок к голове твари. Глинистая кожа подалась, и ухо приросло намертво, а Генрих поспешил дать второе ухо брату.
Они уже почти добрались до ободранной прежде грудины, и Генрих всадил в тело кинжал, чтобы забрать ее сердце прежде детей. Кишки исчезали в их многочисленных пастях, а Генрих обошел лезвием ключицу, и дикая смесь лихорадочного возбуждения и замешательства лишили его действия присущего им чувства ужаса. Погрузив палец в мышечную ткань, он вырезал сердце как раз в тот момент, когда мелкие зубы впились ему запястье. Генрих отвесил твари оплеуху, чтоб стряхнуть с себя, и оставил отпечаток ладони на открытом, но мягком черепе.