Люсинда – это маленькая обезьяна с цепким хвостиком, сиреневой кожей и мехом сибирской белки, вида Lagothrix, здесь ее называют барригудо, из-за большого живота, характерного для этого животного. Мне ее подарила в возрасте нескольких недель одна индеанка намбиквара, которая кормила ее изо рта и носила ее день и ночь вцепившейся в волосы, заменившие маленькому зверьку материнские мех и хребет (матери обезьян носят своих малышей на спине). Бутылочки с соской, наполненные сгущенным молоком, восторжествовали над кормежкой изо рта, а наполненные виски, который погружал в сон бедное животное, дарили мне спокойную ночь. Но в течение дня было невозможно добиться от Люсинды больше одного компромисса: она соглашалась отказаться от моих волос только в пользу левого сапога, к которому с утра до вечера была прицеплена всеми четырьмя конечностями. На лошади это положение было возможным, в пироге – вполне сносным, но для путешествия пешком совершенно неприемлемым, так как каждый колючий кустарник, каждая ветка, каждый овраг заставляли Люсинду пронзительно верещать. Все усилия заставить ее перебраться на мою руку, плечо и даже волосы были тщетны. Ей нужен был левый сапог, единственная защита и единственное безопасное место в этом лесу, где она была рождена и прожила некоторое время, но нескольких месяцев рядом с человеком хватило, чтобы сделать лес настолько чужим, будто она выросла в условиях цивилизации. Итак, прихрамывая на левую ногу и почти оглохнув от упреков Люсинды за каждый неверный шаг, я старался не потерять из виду спину Абайтары. В зеленых сумерках наш гид шел быстрым и коротким шагом, обходя толстые деревья, за стволами которых он порой исчезал, прорубая ударами тесака неведомый нам маршрут, который нас уводил все дальше в лес.
Чтобы забыть об усталости, я позволял моему уму работать вхолостую. С ритмом шага маленькие стихотворения рождались в моей голове, и я целыми часами их переделывал, как безвкусное печенье, прожевав которое, не можешь сразу решить, выплюнуть его или проглотить. Атмосфера аквариума, которая царила в лесу, породила это четверостишие:
Или же, напротив, я воскрешал неприятное воспоминание о пригородах:
Или, наконец, четверостишие, которое всегда казалось незаконченным, хотя было вполне уместным; оно до сих пор приходит на ум, когда я подолгу хожу пешком:
К началу дня мы неожиданно столкнулись с двумя туземцами, которые шли в противоположном направлении. Старший, около сорока лет и с волосами до плеч, был одет в рваную пижаму. Другой, волосы которого были коротко обрезаны, был полностью голым, если не считать маленького соломенного рожка, накрывающего пенис; он нес на спине, в корзине из зеленых пальмовых ветвей, связанного большого орла-гарпию, сложенного, как цыпленок. Тот имел жалкий вид, несмотря на полосатое серо-белое оперение и голову с мощным желтым клювом, над которой возвышалась корона из взъерошенных перьев. У обоих индейцев в руках были лук и стрелы.
Из разговора, который завязался между ними и Абайтарой, выяснилось, что один из них был вождем деревни, в которую мы направлялись, а второй – его ближайшим помощником. За ними по лесу следовали остальные туземцы. Все шли к Машаду, чтобы нанести посту Пимента-Буэну визит, обещанный год назад. А орел был подарком, предназначенным его обитателям. Это нарушало наши планы, поскольку для нас было важно не просто встретить туземцев, а посетить деревню. И только обещанием многочисленных подарков, которые их ждали в лагере на реке Поркинью, нам удалось убедить их повернуть назад, сопровождать нас и принять в деревне (хотя поначалу они проявили крайнее нежелание). А затем мы вместе отправимся к реке.
Когда согласие было достигнуто, связанный орел был просто брошен на берег ручья, где он неизбежно должен был умереть от голода или стать добычей муравьев. В течение двух последующих недель о нем не говорили, кроме короткой фразы: «Орел умер». Двое кавахибов исчезли в лесу, чтобы объявить о нашем прибытии своим семьям, и мы продолжили путь.