— Я иду в «Маяк», — сказала она, имея в виду один из пивных баров Пейтон-Плейс, названный так по недоразумению — не только потому, что поблизости не было моря, но и потому, что там не было ни света, ни дома. Это заведение располагалось на Ясеневой улице и представляло собой мрачное сооружение типа сарая, откуда, стоило дверям открыться, исходил запах пота, несвежего пива и опилок. — Я иду в «Маяк», — повторила Джинни. — Там есть те, кто меня ценит.
Джинни Стернс являла собой трагический пример хорошенькой блондинки, превратившей себя в развалину. К сорока с лишним годам ее бело-розовые прелести увяли и перешли в дебелость, но Кенни все еще искренне верил, что на земле не существует мужчины, который, увидев Джинни, не был готов пасть к ее ногам, — по словам Кенни, «как таракан от дуста». В молодости Джинни страдала от неуверенности в себе и должна была постоянно доказывать себе свою ценность, можно сказать, она совершила своеобразный подвиг, отдаваясь каждому мужчине, который ее об этом просил. Прошли годы, и она всегда говорила: «Я могу пересчитать по пальцам одной руки мужчин из Пейтон-Плейс и Уайт-Ривер, которые не любили меня», — под любовью же Джинни имела в виду благородные эмоции и духовные переживания, основывающиеся совсем не на деятельности половых органов.
— Ты слышишь меня, Кенни? — обиженно кричала она и колотила в дверь сарая. — Я ухожу.
Кенни не соблаговолил ответить. Он сел на связку дров и открыл новую бутылку виски.
— Проститутка, — пробормотал он, услышав удаляющиеся шаги Джинни. — Потаскуха. Шлюха.
Кенни вздохнул. Он знал, что ему некого винить в том, что он связался с Джинни. Отец предупреждал его.
— Кеннет, — говорил отец Кенни, — из того, что ты связался с Вирджинией Уленберг, не выйдет ничего хорошего. Эти рабочие с фабрики все одинаковы. Ничего хорошего.
Кенни знал, что его отец не дурак. Не какой-нибудь там «мастер золотые руки», как Кенни, а настоящий садовник-художник, который планировал участок вокруг здания законодательного органа штата.
— Па, — сказал Кенни. — Я люблю Джинни Уленберг и собираюсь жениться на ней.
— Да сохранит Господь твою душу, — сказал ему отец, который любил цветистые фразы и цитаты из Библии.
«Нет, — подумал Кенни, отхлебывая из новой бутылки, — мне некого винить, кроме самого себя. Па говорил мне. Он говорил, что предупреждал меня, когда Джинни начала шляться. Он говорил мне об этом каждый год, пока не умер, сукин сын. Могу поспорить, он не мог пережить, что Джинни досталась не ему».
Остаток дня и начало вечера Кенни провел, пытаясь убедить себя, что Джинни никогда не наставляла ему рога с его отцом. Это была безнадежная задача. Наконец, эта мысль превратилась для Кенни в пытку, и он не мог дольше этого выносить. Кенни решил пойти в «Маяк» и прямо спросить об этом Джинни.
— Джинни, — спросит он устрашающим голосом, — ты когда-нибудь спала с моим отцом?
Пусть только попробует отнекиваться, сука, подумал Кенни. Пусть только попробует. Он разобьет бутылку и «розочкой» выбьет из Джинни всю ложь.
Именно эта последняя мысль привела Кенни в движение и выгнала его из сарая в холодную январскую ночь. Эта мысль согревала его до самой Фабричной улицы, а затем неожиданно покинула его. В одной рубашке он стоял на углу и стучал зубами от холода. Впереди в темноте мерцали огни, и Кенни решил войти в этот дом погреться. Он допил последние полстакана виски, остававшиеся в бутылке, «розочкой» от которой он собирался выбить из Джинни всю ложь, и швырнул ее в сторону. Кенни не сознавал, насколько его шатало, когда он приближался к дому, он лишь думал о том, как чертовски долго до него идти. Когда он наконец подошел к крыльцу, Кенни показалось, — что он слышит пение, — он не заметил черную табличку у входа, которая возвещала о том, что это евангелистская церковь пятидесятников Пейтон-Плейс. Кенни ввалился в дверь и, увидев длинную деревянную скамью у входа, сразу сел. Никто не повернулся и не посмотрел на него. Кенни сидел, нежась в тепле, и, не вслушиваясь, слушал голоса, возвещающие о всемогущей силе исцеления Господа Бога. Время от времени собравшиеся вокруг начинали петь, и тогда Кенни поднимал отяжелевшие веки и оглядывался по сторонам.
Кроме того, что они пели, они еще прихлопывали в ладоши, и все это сопровождалось органной музыкой, отчего в голове у Кенни начинали бить колокола. Господи, негодовал он, и почему они не заткнутся.
Когда священник Оливер Рэнк начал проповедовать раскатистым, высоким голосом, чаша терпения Кенни была переполнена. «Это уж слишком, — подумал он, — черт возьми, куда меня занесло?» Кенни посмотрел вниз, пытаясь определить местонахождение своих ног, которые не позволяли ему встать, и, когда он это сделал, его голова начала описывать широкую дугу. Наконец Кенни встал. Он сделал один шаг в проход между рядами скамей и с глухим стуком упал лицом вниз.
«Черт, я последний сукин сын, если какой-нибудь ублюдок не толкнул меня».
Кенни не осознавал этого, но его мысль обрела форму в приглушенном неразборчивом бормотании.
— Тихо! — крикнул Оливер Рэнк. — Тихо!