Я восхищенно посмотрел на нее.
– Слушай, ты прям Сократ. В юбке.
– А ты – зануда.
– Это я-то зануда? Если ты не заметила, я только что чуть не совершил кражу!
– Да, и это была самая нелепая и нудная кража в истории.
– Спасибо.
– Не за что. Обращайся.
Мы долго молчали, глядя на проезжающие машины; я заметил, что черных машин больше всего.
– Ты хоть понимаешь, что пытался умыкнуть собственную картину? – спросила Марина.
– Ага.
– Не Рембрандта, не Брейгеля, а ту, что сам намалевал и сам отнес куратору! – она засмеялась: – Господи, ты пытался утащить с выставки картину прямо у всех на глазах! Неужели ты действительно верил, что все получится?
Неожиданно для себя я сам захихикал.
– Ну верил, ну и что?
Постепенно смех наш перерос в гомерический хохот. Я изображал, как беззаботно несу полотно под мышкой к выходу, как все смотрят на меня. Потом мы вместе представили, как мог бы выглядеть судебный процесс по моему делу («Подсудимый, встаньте! – сказал бы седой, похожий на бульдога, судья. – Вы признаете, что пытались украсть собственную картину?» «Признаю, ваша честь! – гордо сказал бы я. – И считаю, что, запрещая мне воровать мои личные вещи, вы ограничиваете мою свободу!»). От смеха у меня болела диафрагма, глаза слезились, но мы продолжали валять дурака, держась друг за друга, чтобы не упасть, и повторяя: «… украсть!… пытался!… свободу!…».
Когда кафкианская фантазия закончилась, я вытер слезы и внимательно посмотрел на Марину.
– Что? – спросила она. – Тушь потекла, да?
Я хотел ответить, но, – вместо этого, – поцеловал ее. И бутылка покатилась вниз по ступенькам, звеня, разливая вино.
Гроза закончилась, улица пахла дождевыми червями. Мы шагали по брусчатке (я слушал тонкий цокот ее каблучков). Говорили долго, с удовольствием, о всякой чепухе только для того, чтобы заполнить паузы.
– Тебе не кажется странным, что уже целую неделю льет дождь?
– Нет. Вот если бы с неба падали лягушки – это было бы странно. А дождь… осенью дождь – это нормально.
Она ткнула меня локтем в бок.
– Ладно-ладно, молчу, – сказал я, потирая ребра.
– Всегда хотела спросить, давно ты носишь очки?
– С детства.
– Долго привыкал?
– Да нет. А чего к ним привыкать? Нацепил на нос – и вперед.
– А вот я долго стеснялась. Мою подругу за очки дразнили «куриной слепотой», и я боялась, что надо мной тоже будут смеяться. Поэтому и ношу линзы.
– В этом твоя ошибка: нельзя показывать свой страх. Я ношу очки гордо, как знамя – а над знаменами не смеются. Психология. Один мой друг однажды нашел у себя седины – и покрасил волосы. Из-за этого я перестал с ним общаться. Нет, снобизм здесь ни при чем. Просто я считаю, что мужчина не имеет права на косметику. Если ты седой – будь добр гордо носить седину; если лысый – уважай свой череп, не оскверняй его вонючим паричком. Точно так же с очками: они – мой талисман, отличительный знак. И вообще, чем дольше я живу, тем больше плюсов нахожу в плохом зрении.
– Да? И каких же?
– Близорукость очень способствует развитию фантазии. Моему воображению всегда приходилось дорисовывать линии, расплывавшиеся перед глазами. Именно так у меня и появилась эта страсть – страсть к «дорисовыванию» мира.
На лице ее проступила улыбка.
– Да ты прямо апологет слепоты.
– Нет. Между близорукостью и слепотой – пропасть. Слепоты я боюсь больше, чем смерти. А близорукость воспринимаю, как дар.
– Но ты ведь не будешь спорить, что плохое зрение – это все-таки недостаток?
– Все относительно. И недостаток существует только один – недостаток рекламы.
– Не пытайся выглядеть циничным. Я тебя хорошо знаю.
– Неужели? И какой мой любимый цвет?
– Ты любишь все цвета.
– Ладно. Ты победила.
Мимо нас с жутким воем, разбрасывая синие отблески по окнам домов, проехала карета скорой помощи. Марина обернулась, провожая ее взглядом.
– Всегда боюсь их. Мурррашки по коже от этого звука. Он похож на рыдание ребенка, которому нельзя помочь.
– Ты же работаешь в больнице.
– Вот именно. Поэтому и не люблю этот звук.
«Рыдание ребенка» постепенно утонуло в окрестностях, но мы еще какое-то время шли молча, угнетенные синим мерцанием. Марина все оглядывалась (словно ожидая, что карета поедет обратно), не заметила бордюра, оступилась и сломала каблук.
– Ой… что же делать?
– Сломай второй. Так будет симметричней.
– Нет-нет, это мои любимые туфли. Их надо починить.
Она разглядывала место слома, а я разглядывал ее (пульсирующая жилка на смуглой шее, и тонкий белый шрам на щеке, совсем не портящий лица… странно – мы больше года знакомы, а я ни разу не спросил, откуда он взялся? Может быть, это как раз и связано со страхом перед сиреной?).
– Как же я теперь до дома дойду? На одном-то каблуке?
Мы переглянулись. Я присел и стал расшнуровывать левый ботинок.
– Что ты делаешь?
Я стянул ботинок и носок, обнажив молочно-белую ступню и (к своему стыду) грязные ногти.
– Теперь ты не так бросаешься в глаза.
– Зачем ты сделал это?
– Отвлекаю огонь на себя. Идем, – и предложил ей локоть.