…Кутлукжану очень хотелось встать и подойти, чтобы рассмотреть поближе эти баночки-скляночки и фотографии, но он знал, что чинно сидящего гостя больше уважают: чем меньше движений – тем, стало быть, солиднее человек и выше его положение. Так что ему пришлось сдержать свое любопытство и продолжить восседать на атласном тюфячке; он то делал глоточек чая – такого сладкого, что щекотно становилось во рту; то бросал взгляды налево-направо; то думал: вот же ведь, а? – был человек начальником отдела, и все-таки, говорят, в шестьдесят втором замышлял уехать в СССР и все распродал начисто, а теперь вот снова прибарахлился вполне прилично. Все-таки культурный человек, понимает, как мир устроен. Если взять, к примеру, его, Кутлукжана, собственный дом, то будь и денег побольше – все равно не было бы приличной обстановки. Этой его вечно стонущей, хоть и не больной, толстой бабе Пашахан сколько денег ни дай, вещей каких только ни притащи – а она все равно не сумеет так дом обставить, по-культурному Он как приходит домой – сразу невольно чувствует, что вязнет, тонет в этой постоянной еде, в этом засасывающем нагромождении вещей и одежды… Но, как ни крути, приходится принимать как есть; он смотрел на две пирамиды, высившиеся на столе в тусклом свете лампы, и ощущал не объяснимое никакими словами опьянение, зависть и даже ревность.
Майсум как будто понял его настроение, потер ладонью лицо:
– Разве это дом? Так, пристанище, не больше. Если бы мы узнали друг друга хотя бы несколько лет раньше… Ой-ой-ой! – он глубоко, с сожалением вздохнул, потом, не заботясь, поймет собеседник или нет, сказал по-китайски: – Мы встретились слишком поздно! И ничего не осталось… – как будто вспомнив что-то, он поднял свою пиалку, расписанную яркими красными цветами. – Вот, посмотрите сюда, – он постучал по донышку пиалы.
Кутлукжану было не видно. Майсум поднес керосиновую лампу ближе; на донышке были едва различимы полустертые русские буквы.
– Видите: эта пиала сделана в Ташкенте. Настоящая ташкентская пиала, – Майсум поставил ее на стол, встал, подошел к бюро, сел на корточки, открыл дверцу и вынул рулон шелка: – Посмотрите на этот шелк. Посмотрите, какой цвет, какие узоры, какой прочный! – четырем волам не разорвать его… Это настоящий алма-атинский шелк. Мулатов мне подарил… – Майсум, родившийся в Китае – на родине фарфора и шелка, – как только начинал говорить о Ташкенте и Алма-Ате, так только что слюни не капали…
Упоминание имени Мулатова подействовало на Кутлукжана как удар грома, выражение лица его вмиг изменилось.
Майсум смотрел как ни в чем ни бывало, и в этот момент Гулихан-банум снова внесла тот же квадратный лаковый деревянный поднос, на котором теперь в фарфоровом блюде лежало что-то похожее на фруктовое желе.
– Это халва, мы, узбеки, просто обожаем ее; готовится очень просто: мука, сахар, бараний жир – и все; бараньего жира у нас нет, поэтому используем рапсовое масло – попробуйте, пожалуйста… Впрочем, что это я все болтаю, а вы совсем ничего не едите? Хе-хе…
Договорив, Майсум снова встал из-за стола, пошарил под кроватью, вытащил патефон и обернулся:
– А не хотите ли послушать одну песенку?
Мелодия была знакома Кутлукжану – пластинка из Узбекистана. Пластинка была старая, иглу давно не меняли, мембрана головки хрипела, дрожала, издавала шелестящий звук, сквозь который доносился нереально высокий, пронзительный пульсирующий женский голос. Этот звук вернул Кутлукжана в то время до Освобождения, когда он был лоточником на базаре, торговал сладким хворостом и холодной водой и таким же то взмывающим, то падающим голосом зазывал покупателей. Тоненькая, слабенькая струйка щемящей тоски просочилась в его сердце…
Внезапно громкий, грозный, раскатистый звук опрокинул и задавил все. Ужас охватил Кутлукжана, он затрепетал, не понимая, что происходит… Лишь через несколько мгновений до него дошло наконец, что это заработало радио – радиостанция коммуны начала свою передачу. Вскочивший Майсум прыгал перед громкоговорителем как цыпленок с ошпаренными ногами и пытался обернуть его ватником, но звук рвался наружу. Тогда он попытался оборвать провод, дернул за него, сорвал со стены громкоговоритель и деревянную коробку с усилителем, но сам провод не порвал – раздавался громкий голос секретаря Чжао, говорившего о классовой борьбе в социалистическом обществе. Майсум рассвирепел, выхватил ножичек и перерезал провод. Радио умолкло, но пластинка в патефоне уже кончилась, и головка крутилась впустую с шаркающим звуком, как напильник по куску железной руды, отчего мурашки ползли по коже. Майсум с извиняющимся видом улыбнулся Кутлукжану и снова поставил пластинку. Оказывается, завод кончился – на полуфразе пластинка, словно спустившая воздух шина, замедлилась, и пронзительно высокий голос певицы перешел в низкое тигриное рычание…
Что такое? Опять откуда-то доносился голос секретаря коммуны. Разозлившийся Майсум долго искал источник звука, пока наконец не понял: это большие громкоговорители в бригаде «Новая жизнь». Их уже нельзя было заткнуть или обесточить…