В столь краткой рецензии невозможно описать, как именно Барт ведет это самодознание. Стоит лишь отметить, что Барт сосредоточивается на слепых пятнах языка, лакунах, до которых не могут добраться слова в своем традиционном употреблении. Для исследования этих лакун он вынужден «заимствовать» слова, что порой ведет к туманности. А иной раз приложенные усилия кажутся непропорциональными площади рассматриваемой лакуны. Когда это случается, мы вспоминаем, насколько привилегированное положение у Барта (европеец, член парижской интеллектуальной элиты, вел комфортную жизнь). Тем не менее он первым признает это и использует свою привилегию, чтобы достичь такой постановки вопроса, которая одновременно была бы и досужей, и упорядоченной. (Пожалуй, надежда, которая вдохновляет Барта, недалека от той, которая питала Жида.) Никто не способен сорвать маску с Барта, поскольку еще до того, как закончен параграф, он сам снимает ее, чтобы продемонстрировать, как она выглядит изнутри.
Он плохо переносит любой свой образ, ему неприятно, когда его называют по имени. Он полагает, что совершенство человеческих отношений определяется именно пустотой образа – взаимным отказом от прилагательных; где появляются прилагательные, там и отношения склоняются к образу, господству, смерти.
Если бы не возмутительная цена, я бы смело рекомендовал эту книгу. Знакомство с Бартом – ценный опыт. Я полагаю, что он превосходный учитель и очень хороший друг. Его отправные точки зачастую малы или даже крохотны, словно драгоценные камни. Его стиль – в своем достоинстве и сдержанности – высокоэстетичен. Его выводы порой утопичны. Самое утопичное из его представлений состоит в том, что язык каким-то образом способен спасти душу. И все же он заслуживает доверия. Это большая редкость. Он не конъюнктурщик. Никогда не повторяет уже высказанное кем-либо другим. И он постоянно обращается в поисках истины к тому, что ранее было сокрыто, – к изнанке маски, обратной стороне всех слов.
12. Большое плаванье с джойсовским течением
Впервые я пустился в плаванье с «Улиссом» Джеймса Джойса, когда мне было четырнадцать. Я говорю «пустился в плаванье» вместо «прочел», поскольку – как подсказывает ее заглавие – эта книга подобна океану. Вы не читаете ее – вы совершаете плаванье. Как у многих людей, кому выпало одинокое детство, к четырнадцати годам мое воображение вполне созрело и было готово отправиться в море – чего ему не хватало, так это опыта. Я уже прочел «Портрет художника в юности» и в своих мечтаниях наградил себя этим почетным званием. Оно было моим алиби или паспортом моряка, чтобы в случае претензий предъявить взрослым или представляющей их инстанции.
Стояла зима 1940/41 года. Сам Джойс умирал от язвы двенадцатиперстной кишки в Цюрихе. Но тогда я этого не знал. Я не думал о нем как о смертном. Я знал, как он выглядел, и даже что у него слабое зрение. Я не делал из него бога, но воспринимал его через слова, через его бесконечные прогулки, как присутствующего здесь и сейчас. И поэтому считал, что он не подвержен смерти.
Книгу мне дал друг, школьный учитель-бунтарь. Его звали Артур Стоу. Я называл его Стоубёрд. Ему я обязан всем. Он протянул мне руку, чтобы я мог выбраться из того подвала, в котором рос, – подвала условностей, табу, правил и idées reçues[34]
, запретов, страхов, где никто не осмеливался спорить и где каждый употреблял все свое мужество – ибо таковое имелось – лишь на то, чтобы беспрекословно подчиняться и не роптать. Это было французское издание на английском языке, опубликованное «Шекспиром и компанией»[35]. Стоубёрд купил его в Париже в свою последнюю поездку перед тем, как началась война. Он обычно носил длинный плащ и черный берет, которые приобрел тогда же.Когда он дал мне эту книгу, я считал, что в Британии она запрещена. На самом деле это было уже не так. Однако «незаконность» книги стала для меня, четырнадцатилетнего, впечатляющим литературным достоинством. И в этом я, похоже, не ошибся. Я был убежден, что законность – это некая произвольная условность. Необходимая для общественного договора, обязательного для выживания общества, но невосприимчивая к реальному живому опыту. Я ощущал это инстинктивно и, когда впервые прочел книгу, стал с возрастающим волнением осознавать, что ее воображаемая незаконность как нельзя лучше соответствовала беззаконности жизней и душ в ее эпическом повествовании.