Читаем Пелэм, или приключения джентльмена полностью

Гленвил первый стал высмеивать этот интерес и старался разочаровать публику. Он избегал всякого восхищения, всякого теплого чувства. В ту минуту, когда его обступали люди и все напрягали слух, чтобы уловить каждое слово, которое столь богатый, изощренный ум подскажет столь прекрасным устам, он, для собственного удовольствия, выражал чувства прямо противоположные тому, что говорилось в его книге, и целиком разрушал возникшее у читателя впечатление. Однако такому «испытанию в роли автора» Гленвил подвергал себя чрезвычайно редко. Он ни у кого почти не бывал, за исключением леди Розвил, да и там обычно появлялся не чаще одного раза в неделю. Замкнутый, ни с кем не схожий ни по складу своего ума, ни по своим вкусам, он жил в свете, как человек, поглощенный какой-то своей, особой целью, создавший себе особое, отдельное от всех, существование. Роскошью и утонченностью своего образа жизни, более чем своих привычек, он превосходил всех других знатных людей. Обеденный стол у него ломился под тяжестью серебряной посуды, слишком ценной для повседневного употребления даже за столом владетельного князя; но это красивое зрелище не веселило его. Вина и яства, подаваемые за этим столом, были самого изысканного свойства — он едва прикасался к ним. И, однако, сколь бы непоследовательным это ни представлялось — ему претило все показное, все потуги возвысить себя в глазах других. Лишь очень немногие имели доступ к нему, и ни с кем он не был так близок, как со мной. Я никогда не видал у него за столом больше трех человек одновременно. Казалось, в своей приверженности к искусству, в любви к литературе, в стремлении к славе он (впрочем, это были его собственные слова) неустанно пытался найти забвение и неизменно вновь предавался воспоминаниям.

— Я жалею этого человека еще более, нежели люблю, — сказал мне Винсент однажды ночью, когда мы возвращались от Гленвила. — Он страдает той болезнью, для которой поистине «nulla medicabilis herba».[578] Что бы ни терзало его — прошлое или настоящее, гнетет ли его память о минувших горестях или пресыщение нынешним благоденствием, так или иначе, та жизненная философия, которую он исповедует, — горчайшая из всех. Он не отвергает радостей жизни — он окружает себя ими. Но он подобен камню, покрытому мхом, — нежный ярко-зеленый покров не согревает, не смягчает, не веселит его. Как у двух окружностей может быть лишь одна точка соприкосновения, так любое благо, которое ему дарует жизнь — из чего бы оно ни проистекало, какой бы доле его души ни было родственно, — может соприкоснуться с ней в одной лишь точке: там, где таится незаживающая рана; и к чему бы он ни прибегал — к oblivio[579] ли или же к otium[580] — всегда окажется, что у него нет того сокровища, которое «neque gemmis neque purpura venale пес auro».[581]

ГЛАВА XLVIII


Г-н Журден. Да вы спятили!

Затевать ссору с человеком,

который все терции и кварты знает

как свои пять пальцев и может

убить противника путем

наглядного примера?


Учитель танцев. Плевать я

хотел на его наглядный пример

и на все его терции и кварты.

Мольер


— Здорово, старина! Как живешь? Чертовски рад, что ты опять в Англии, — громким, звонким, веселым голосом прокричал кто-то над самым моим ухом, когда я морозным утром, дрожа от холода, шел по Брук-стрит в направлении Бонд-стрит. Я обернулся — и увидел перед собой лорда Дартмора. Мне тотчас вспомнились веселые пирушки в Роше де Канкаль. Я ответил ему столь же сердечным приветствием; он ухватил меня под руку и потащил по Бонд-стрит, в штаб-квартиру всех буйных, шумных, неотесанных, славных парней, именуемую гостиницей…

Там мы тотчас нырнули в небольшую комнату с низким потолком, которую занимал Дартмор; она была битком набита молодыми людьми такого могучего сложения, какое я встречал только у здоровенных пехотинцев.

В Дартморе еще чувствовался бывший оксфордец; все его товарищи в свое время были незадачливыми питомцами Крайстчерч-колледжа;[582] его излюбленными занятиями были бокс и охота, дни он проводил в зале для бокса, ночи в «Сидровом погребке», утро заставало его на Боу-стрит.[583] Судите сами, можно ли вообразить более подходящего спутника для героя и живописателя этих похождений. На столе валялись боксерские перчатки, несколько дубинок, две пары увесистых гантелей, четыре рапиры, из коих одна была переломлена, и стоял большой оловянный кувшин, доверху наполненный портером.

— Ну что, — крикнул, входя, Дартмор, двум полураздетым парням, усердно колотившим друг друга, — кто победил?

— Еще неясно, — был ответ, и тотчас более дюжий из них кулаком в боксерской перчатке нанес более тщедушному удар, способный свалить с ног самого Улисса,[584] — а ведь он, помнится, в этом деле тоже кое-что смыслил.

Перейти на страницу:

Похожие книги