При этом намеке на свои и чужие несчастия он опять задрожал в то время, как брал от меня жбан, и я подумал, что это следствие не одной его старости, но и некоторого благородного волнения. Эта мысль уничтожила во мне всякую ненависть, запавшую в мою душу при первом взгляде на него.
— Как вас зовут? — спросил я его.
— Судьба, синьор, подсмеялась надо мной, дав мне имя великого человека: меня зовут Шиллер.
Затем в немногих словах рассказал он мне, откуда он родом, какого происхождения, какие видал войны и какие вынес раны.
Был он швейцарец, крестьянин по происхождению, воевал против турок под началом генерала Лаудона во времена Марии Терезии и Иосифа II, затем участвовал во всех войнах Австрии против Франции до падения Наполеона.
LIX
Когда мы о человеке, которого сначала сочли дурным, становимся лучшего мнения, тогда, обращая большее внимание на его лицо, его голос, его манеры, мы усматриваем в нем, как нам кажется, ясные признаки прекрасных качеств. Но существует ли в действительности то, что мы усматриваем? Я думаю, что нет. Это же самое лицо, этот же самый голос, эти же самые манеры казались нам перед тем носящими на себе явный признак обратных качеств. Если меняется наше суждение о нравственных качествах, тотчас же меняются и заключения, сделанные нами относительно физиономии. Сколько лиц нам внушают к себе уважение, потому что мы знаем, что эти лица принадлежат людям благородным и нравственно прекрасным, которые вовсе не показались бы нам способными внушить к себе уважение, если бы принадлежали другим людям! И наоборот. Меня рассмешила однажды одна дама, которая, увидав изображение Катилины и спутав его с Коллатином, вздумала отыскать в этом изображении величественную скорбь Коллатина о смерти Лукреции. Однако такие самообманы свойствены всем людям.
Ведь нет же таких лиц, которые, раз они принадлежат добрым людям, носили бы на себе чрезвычайно явственно характер доброты, как нет лиц злодеев, которые чрезвычайно явственно носили бы на себе характер злодейства, но я утверждаю, что много есть таких лиц, выражение которых неопределенно.
Наконец, став несколько помягче со стариком Шиллером, я посмотрел на него более внимательно, чем раньше, и он перестал мне не нравиться. Сказать правду, в его разговоре, хотя и несколько грубом, проявлялись черты благородной души.
— Мне, капралу, пришлось вот вместо отдыха исполнять неприятную должность тюремщика, и Господь ведает, что мне это гораздо тяжелее, чем если бы я потерял свою жизнь в сражении.
Я раскаялся в том, что только что так надменно попросил у него пить.
— Любезный мой Шиллер, — сказал я, пожимая ему руку, — вы напрасно отрицаете это, я знаю, что вы добры, и, впав в это злополучие, я благодарю небо за то, что оно дало мне вас в стражи.
Он выслушал мои слова, покачал головою, потом отвечал, потирая себе лоб, как человек, которого мучит одна мысль:
— Нет, синьор, я злой человек, меня заставили принести присягу, которой я не изменю никогда. Я обязан обходиться со всеми арестантами, не взирая на их звание, без снисхождения, не допуская никаких поблажек, и в особенности с государственными арестантами. Император знает, что делает: я должен повиноваться ему.
— Вы славный человек, и я всегда приму то, что вы сочтете долгом совести. Кто поступает по чистой совести, тот может ошибаться, но он чист перед Богом.
— Бедный синьор, имейте терпение и пожалейте меня. Я буду железным в исполнении своего долга, но сердце… Сердце полно сожаления, что я не могу помочь несчастным. Вот то, что я хотел вам сказать.
Мы оба были растроганы. Он умолял меня быть тихим, не впадать в ярость, как часто это делают осужденные, не принуждать его обходиться жестоко со мною.
Затем, как бы желая скрыть от меня часть своей доброты, он сказал мне суровым тоном:
— Теперь мне надо отсюда уходить.
Потом вернулся назад, спрашивая меня, давно ли я так сильно кашляю, и грубо обругал доктора, зачем он не пришел сегодня вечером навестить меня.
— У вас сильная лихорадка, — прибавил он, — я знаю в этом толк. Вам нужен бы по крайней мере соломенный тюфяк, но, пока не прикажет врач, мы не можем дать его вам.
Он ушел, запер за собою дверь, и я растянулся на жестких досках, в лихорадке и с сильною болью в груди, но уже менее яростным, менее враждебным к людям, менее далеким от Бога.
LX
Вечером пришел супер-интендант в сопровождении Шиллера, другого капрала и двух солдат затем, чтобы произвести обыск.
Было предписано три ежедневных обыска: утром, вечером, в полночь. Осматривали каждый угол камеры, каждую безделицу, потом низшие уходили, а супер-интендант (который никогда не упускал случая быть утром и вечером) оставался немного поговорить со мной.
В первый раз, как я увидал эту кучку, мне пришла в голову дикая мысль. Не зная еще этих тягостных обычаев и в бреду лихорадки, я вообразил, что пришли ко мне за тем, чтобы умертвить меня, и схватился за длинную цепь, находившуюся около меня, чтобы размозжить лицо первому, кто подойдет ко мне.