— Скоро девять лет. Сперва в Вышкове служила у богача местного, реб Носеле Явровера. Там еще одна служанка была, а я у ней в помощницах. Она меня на кухню не пускала, но если молоко убежит, я виноватая. Из-за моих волос рыжей телицей меня звала. Говорят, мужчины злые, но если баба злая попадется, это в тысячу раз хуже. Жених у ней был, мясник, так с ним-то она добренькая была, хоть на хлеб намазывай. Имя ему Шлойме, но все его Лёмой звали. Этот Лёма был парень не промах, везде успевал. Поглядывал на меня, за косички дергал. Ох и злилась же она! Однажды у хозяина десять рублей пропало, так она сказала, это я взяла. Небось сама стянула, а меня воровкой назвала. Но Бог ее наказал. Моя бабушка говорила: Господь долго терпит, да больно бьет. Лёма этот под призыв попал, забрили его. У богатеньких сынки увечья себе наносят и докторов подкупают, а у простого мясника откуда деньги? Такому и не покалечиться, здоровый как бык. Ведут его к присяге, а Ройза-Лея — так ее звали — следом бежит и рыдает, как на похоронах. А он повернулся и кричит: «Чего развылась? Я не помер еще!» Отправили его куда-то далеко, месяц за месяцем проходит, а от него ни строчки. Она что ни день на почту бегает, спрашивает, нет ли письма, а гои смеются. «Как придет, — говорят, — почтальон тебе домой принесет». И вот через полгода приходит письмо, но не от него, а от двоюродной сестры Ройзы-Леи: сбежал Лёма из армии и в Америку уехал! В Америке тогда голод был, не помню, как это называется. Работы не найти, так он к девушке пристал, у которой отец портняжную мастерскую держал, рубахи шил. Она страшная была, но если есть нечего, да еще в чужом городе, то шибко привередничать не будешь. Ройза-Лея как услыхала — ей хозяин письмо прочел — разрыдалась и остановиться на могла. Бегает туда-сюда, руки ломает, орет: «Лёма, что ж ты со мной сделал! Лёма, за что ты меня так унизил?» Сперва подумали, пускай себе выплачется. Но день проходит, второй, а она ничего по хозяйству не делает. Хозяйка ее и выгнала…
— А ты вместо нее стала?
— Нет, мне хозяйка не доверяла у плиты стоять. Меня тоже рассчитали.
— И что дальше было с этой Ройзой-Леей?
— До того она жирная была, как свинья, а после письма с тела спала. Высохла вся, как от чахотки. Я тогда в Варшаву перебралась, а когда на Пейсах[88] домой вернулась, она уже в Америку уехала.
— И Лёму у жены увела?
— Как вы догадались? Хотела, но только черта с два у нее получилось. В Америке если женился, пиши пропало. Там женщина — тоже человек, просто так не бросишь. Но нашелся старичок один, Екеле, наш, вышковский. Вдовец, с пятью детьми остался. Она за него и выскочила.
— А что потом?
— А что потом, не знаю. Они уезжают и не пишут. Как моя мама говорила, за море — что на тот свет.
— И ты правда веришь, что ее Бог наказал?
Баша задумалась:
— А кто же еще?
— Может, Бог сидит на небесах, и мы тут волнуем Его не больше, чем прошлогодний снег.
— Нет, не может.
— Почему?
— Потому. Был у нас один праведник, реб Тодрес, так он говорил: Бог — наш отец, а мы Его дети. Он смотрит с неба и все видит. Если человеку щепка под ноготь попала, Бог и об этом знает.
— Зачем Он допускает, чтобы кому-нибудь щепка под ноготь воткнулась?
— За грехи.
— Почему Столыпин — министр, а твой отец — бедный меламед?
— Какой Столыпин, кто это? Они на этом свете обжираются, а на том свете их в ад утащат и там на доски с гвоздями положат.
— Значит, и тебя накажут, за то что ты со мной целовалась.
— Может, и накажут.
— Но целовалась же все-таки. Если хочешь жить в Аргентине, там нельзя из себя праведницу строить. Сразу говорю.
— Да знаю, знаю.
— И все равно хочешь уехать?
— Не могу я здесь. Годы летят, жизнь проходит. Без приданого девушке замуж не выйти. Старуха печенки переедает. Встаю ни свет ни заря, а зачем? Опять посуду мыть, опять печку растапливать, опять картошку чистить. В четверг и пятницу как лошадь пашу, суббота придет — у окна сижу, смотрю на помойку во дворе…
— Значит, думаешь, лучше ад, чем такая жизнь?
— До ада еще далеко…
— В книгах пишут, что ада вообще нет.
— А ежели так, то тем лучше.
— Ну, иди ко мне.
Макс встал, Баша тоже. Он подошел к ней, обнял за плечи, наклонил и поцеловал. Все страхи исчезли. Не переставая целовать Башу в губы, он потянул ее к кровати.
Баша стала вырываться.
— Прекратите, я девушка порядочная!
— Побыла порядочной, и хватит.
Он хотел повалить ее на кровать. Баша раскраснелась, глаза горели ярко-зеленым пламенем, во взгляде смешались и влюбленность, и гнев. Девушка боролась, с неожиданной силой схватив Макса за руки, но, казалось, она улыбается.
— Прошу вас! Пустите меня, пожалуйста! Не сейчас!
— А когда?
— В другой раз, — умоляла Баша.
Он попытался сорвать с нее одежду.
— Вы мне платье порвали, — прошипела девушка, и вдруг ее ногти впились Максу в лицо. Она царапнула его без ненависти, без злости, но просто играя, как кошка. Он почувствовал, что по щеке течет теплая кровь. Выпустил Башу, и она отскочила от него так проворно, что он даже удивился. И вскрикнула:
— Ой, мамочки! Кровь!