Потом были приливы и отливы, Эдгар-Гарегин то появлялся, то исчезал, устраивая время от времени душераздирающие сцены… «Я не могу без тебя, Пенелопа!» («Ну и не моги, — думала про себя Пенелопа, — умри, повесься, я принесу на твою могилу букет дурацких бордовых роз, которые ты, как всякий плебей, предпочитаешь белым или желтым».) «Ну что мне делать, Пенелопа, что мне делать?!» («Будь ты хоть на столечко мужчиной, — думала Пенелопа, отмеряя мысленно кончик указательного пальца все ближе и ближе к ногтю, — ты не задавал бы таких вопросов».) «Как жить дальше?» («А никак!» — уже не думала, а раздраженно говорила Пенелопа, и он умоляюще устремлял на нее наивный взор страдальца.)
Эти дамские истерики вкупе с суровым молчанием переходившей от отчаяния к презрению и от презрения к недоумению Пенелопы все больше расшатывали и так уже вывернутые, вывихнутые во всех суставах отношения. Развязка наступила в сентябре, и снова это намертво увязалось у Пенелопы с площадью, предопределив еще неблизкий, но уже очевидный конец ее личной карабахской эпопеи. (Посильный вклад в народную борьбу был сделан, и она незаметно перешла на роль сочувствующей, так сказать, попутчицы, постепенно сбавлявшей шаг. Правда, остановиться ей предстояло не так скоро, но это было неизбежно.)
Приехала она на метро, по перекрытой улице Баграмяна транспорт не ходил, и метро было переполнено, как в нынешние бестоковые и малобензиновые времена. На Еритасардакан из вагонов вывалилась огромная толпа, хлынула из круглого горла станции наружу и вся, как есть, потекла в сторону Театральной площади. У памятника Спендиарову, где они обычно встречались, Эдгара-Гарегина не оказалось, и Пенелопа стояла понурая, меланхолически созерцая окружающее ее неутихающее действо — все те же сидячую демонстрацию, голодовку, правда, содержание лозунгов обновилось, детство кончилось, и сессии советского псевдопарламента больше никого не волновали. Развевался флаг, триколор, красно-сине-апельсиновый, цвета крови, неба, зреющих хлебов, как тогда объясняли всем эту еще или уже незнакомую, за семьдесят лет основательно подзабытую символику. Семьдесят лет ведь очень много, флага первой Армянской республики не видела не только Пенелопа, но и ее родители, а те, кто имел возможность его лицезреть, бабушки-дедушки, давно удалились в лучший мир, унеся с собой свои воспоминания. Человеческая память трехзвенна — от деда до внука; уничтожь эти три звена, и устная история оборвется; собственно, уничтожать физически не обязательно, достаточно нарушить передачу, замкнуть страхом или обманом уста, и когда очередное поколение кинется смотреть в зеркало истории письменной, оно может увидеть за своей спиной что угодно, вплоть до пришельцев или питекантропов. В том-то и опасность письменной истории: выступив как способ увековечения памяти, она одновременно явилась средством ее искажения.
К описывавшей вокруг памятника неровные круги Пенелопе подошел знакомый парень, такой же понурый, как она, — но сколь разными были мотивы подавленности его и ее.
— Ты не можешь себе представить, — говорил он с тоской, — как унизительно для мужчины это ощущение бессилия. Ибо мы бессильны. Нет выхода. Словно бьешься головой об стену. Не идти же с голыми руками на танки! Хотя, если понадобится, пойду и на танки. Только какой от этого прок? Ты женщина, тебе легче.
— Это почему же женщине легче? — спросили б воинственно девять из десяти бродивших по площади особ женского пола, а многие оскорбились бы и стали с пеной у рта доказывать, что патриотизмом они уж никак не уступают мужской братии, но Пенелопа молчала, смотрела на парня с пониманием, пытаясь собрать расползшиеся в разные стороны мысли — некоторые, признаться, забрались так далеко, что догнать их и приволочь за шкирку обратно на площадь было делом непосильным. Конечно, женщине легче. У нее свои проблемы. Общественные всегда подождут. Вот когда у женщин нет своих проблем, они дуреют. Или звереют. Становятся фанатичками, бегут за властелинами дум, по их указанию — а часто и опережая указания — выцарапывают глаза, перегрызают глотки. А когда у них свои проблемы, они не опасны для общества.
Эдгар-Гарегин появился, когда Пенелопа уже решила уйти. И решила своего решения не менять. Решительно и бесповоротно.
— Тогда я тебя провожу, — сказал ей храбрый рыцарь, нащупывая на боку ржавый меч с отломанным концом. — Не могу отпустить одну. Там на дороге оккупанты.
— Ничего мне оккупанты не сделают, — возразила Пенелопа, но Эдгар-Гарегин был неумолим.
Движение по проспекту Ленина было почти обычным. Не считая того, что у перекрестка стояли насупленные пешеходы, ждали, пока медленно проползут облепленные солдатами бронетранспортеры, всего четыре штуки, Пенелопа машинально пересчитала их. Похоже на кадр из фильма «Освобождение». Минус реакция «освобожденных».