Бабушка, как я уже отмечала, верила в еврейского Бога, что почему-то выражалось в зажигании свечей. Каждую пятницу она громко взывала из своей комнаты, нарочито сильно картавя: «Эстер! Эсте-ер!» и, не дождавшись ответа, выходила на охоту. Я заранее пряталась, изобретая все новые и новые убежища. Дом у нас был огромный, а бабушка старая. Тем не менее, она никогда не сдавалась и упорно продолжала поиски, пока, наконец, не вытаскивала меня из шкафа или из-под кровати, пыльную и задыхающуюся от смеха. С тех пор еврейство ассоциируется у меня с невообразимым, просто даже каким-то неумолимым упрямством.
Бабушка сердито стряхивала с меня подкроватную паутину и тащила к себе. Там уже стояли на комоде две высокие белые свечки в разлапистых серебряных подсвечниках. Дальше нужно было закрыть лицо обеими руками и пробормотать несколько непонятных слов на языке упрямой бабушкиной веры.
В общем, выходило так, что в нашей семье каждый верил во что-то свое — все, кроме меня и пуделя по имени Чарли. Впрочем, Чарли с радостью соглашался принять любую веру всего лишь за кусочек печенья, и с такой же готовностью менял ее при виде сосиски. Подобное ренегатство делало его сомнительным союзником в религиозных вопросах. Другое дело я. Мой переход в чью-либо религию автоматически превратил бы ее в господствующую или, по крайней мере, самую многочисленную в доме. Поэтому и сражения за мою детскую душу разворачивались нешуточные. Стоило, к примеру, папе заикнуться о том, что ребенку может быть интересна месса в кафедральном соборе, как на него набрасывались с трех сторон одновременно: бабушка со своими свечами, мама со своим социализмом и Чарли — просто за компанию. В итоге я росла без какой-либо веры, что устраивало меня вполне. Тем не менее, интуитивно я чувствовала, что когда-то придется определиться.
До семи лет я получала домашнее воспитание, так что первый мой выход в большой мир произошел позже, чем у большинства детей. До школы я и сверстников-то практически не видела, если не считать нескольких кузенов, с которыми я время от времени встречалась на семейных праздниках или летом, в нашем загородном доме. Но школа сразу же предъявила другие правила игры. Излишне говорить, что все мои однокашницы происходили из слоев, именуемых привилегированными, то есть, походили на меня, как две капли воды. По крайней мере, так я полагала в свои первые школьные дни. Тем удивительнее выглядели насмешки и открытая неприязнь, проявившиеся через некоторое, не слишком длительное время. Тогда же я впервые услышала, что я «вонючая еврейка». Для моего девственного сознания это было просто вопиющим поклепом, господин судья. Слово «вонючая» еще можно было отнести на счет обычных детских ругательств. Но на каком основании они отнесли меня именно к евреям? Ведь я еще не совершила своего выбора! А если я решу стать католичкой, как папа, или социалисткой, как мама?
Хорошенько поразмыслив об этом на следующем уроке, я догадалась: это, наверняка, бабушка специально явилась в школу и ввела всех в заблуждение. Ну конечно! Другого объяснения просто не существовало. Я была возмущена до глубины души. Ясно, что каждый хочет победить в соревновании за мою веру, но всему есть предел! Бабушкин поступок был просто жульническим. Вернувшись из школы, я немедленно потребовала преступницу к ответу. Я заранее представляла себе, как припертая к стенке бабушка будет юлить и изворачиваться под напором моего гнева. Я намеревалась потребовать, чтобы она завтра же пришла в школу и призналась в своей злонамеренной лжи. И тогда я снова стану такой же, как все, как это и было с самого начала. Что же касается выбора веры, то про себя я окончательно решила в папину пользу. Он, по крайней мере, вел себя по-джентльменски, не прибегая к нечестной игре. Да и тысячесвечовая красота мессы не шла ни в какое сравнение ни с двумя бедными бабушкиными свечками, ни с мамиными красными флагами.
Но бабушка, терпеливо выслушав мою обвинительную речь, не стала оправдываться. Она просто заплакала. Сидела в своем кресле, прикрыв глаза руками и плакала. Тогда я испугалась за ее больное сердце и сказала, чтобы она успокоилась, что я уже нисколько не сержусь, но, тем не менее, сходить в школу она обязана, потому что мне очень важно, чтобы остальные девочки не думали обо мне плохо, то есть не плохо, а неправильно. И если она принимает свой поступок так близко к сердцу, то я не настаиваю, чтобы этот исправляющий визит произошел немедленно. Ради бабушкиного здоровья я была готова потерпеть денек-другой…
«Но уж не больше недели, ладно, бабуля? Девочки должны знать, что я еще ничего не выбрала».
Бабушка вздохнула, вытерла слезы и сказала, что мой выбор здесь совершенно ни при чем. Она сказала, что никто нас не спрашивает, что мы там сами о себе думаем.
— Ну это ведь не так, бабуля, — возразила я. — Взять хоть папу. Он решил быть католиком и стал им.