Геня увезла нас из русской части Павлодара в более дешевую казахскую, где мы сняли половину большой мазанки с двумя комнатами. В любой дождь крыша, не защищенная даже кизяком, протекала, как решето. Зимой стоял жестокий холод, но все же в новом месте было намного просторнее.
Наш дневной рацион состоял из стакана айрана (снятого кислого молока) и ломтя мякинного хлеба. Больше ничего по карточкам в Павлодаре не давали. Впрочем, айран тоже был не по карточкам. Выжить можно было огородом или бахчой. Мы обзавелись и тем, и другим, но и это не давало возможности прокормиться до следующего урожая. Я был бы счастлив подобрать и съесть на улице корку хлеба, если бы ее нашел, но за это время мне повезло не более двух раз. Все время я ходил, опустив глаза вниз, в тщетной надежде найти что-нибудь съедобное. У нас был статус эвакуированных, и мы имели право получать обеды в эвакопункте. Вначале там еще можно было получить гуляш из конского мяса, но вскоре и эти остатки роскоши исчезли. Стала выдаваться так называемая «затируха»: вода, в которой плавали кусочки слипшейся муки. Вначале это была белая мука, а потом — скверная черная мука, комочки которой плавали на большом расстоянии друг от друга.
Когда мы переехали в казахскую часть, ходить в эвакопункт стало очень тяжело: три-четыре километра, а то и больше, а зимой нам, плохо одетым, в жестокие павлодарские морозы — и вовсе невозможно. Тяжкая участь носить на всех затируху выпала Тусе. Посиневшая от холода, она таскалась в жестокий мороз за затирухой и, придя домой, плакала от холода и обиды. Как сейчас, я вижу это перед собой; тогда я был ею недоволен, а теперь, когда ее уже нет в живых, ее тогдашние страдания мучают меня.
Топили мы только железнодорожным шлаком, а свет добывали с помощью коптилки, куда заливали не помню, какое уже, вещество. Закутавшись в лохмотья, скрючившись, сидели мы вокруг стола. Ни о каких занятиях, ни о каком чтении не могло быть и речи. Мыться было негде. За питьевой водой приходилось ходить за версту к колодцу, который был под замком, а за пользование им надо было платить. Раза два за зиму можно было получить талон в баню, и это было событием несмотря на то, что баня была грязная. От грязи развелись вши, которых мы вылавливали из одежды, сидя у коптилки. Одно упоминание конфет вызывало недоверчивое изумление. Пока же можно было, да и то лишь изредка, довольствоваться американским сахарином. Радио было едва слышно, и чтобы что-то разобрать, нужно было прильнуть ухом к тарелке динамика.
Зимой 1942 года я почувствовал, что мне больно глубоко вдыхать. Я пожаловался Тусе, а она сдуру посоветовала мне дышать почаще и глубже и даже послала за чем-то в погреб. Я заболел опасным осложнением воспаления легких — гнойным плевритом. Когда острота болезни спала, меня удалось устроить в детскую больницу. Болезнь продлилась не более двух-трех недель, но добросердечные врачи из жалости продержали меня там месяца три, зная, как бедствует наша семья. Одна из них, по фамилии Каган, была сослана в Павлодар в период так называемой «золотухи», в конце 20-х годов, за хранение золотых вещей.
Больница спасла меня и оказалась окном в большую жизнь. В моей палате лежали самые разные дети: худая бледная девочка из Ленинграда Галя Никерина, которая не прожила долго после выписки из больницы. Там же был сын, как он говорил, председателя Польской социалистической партии. Его отец был арестован советскими войсками в 1939 году. Мальчик не скрывал своей ненависти к СССР. Ближайшим моим больничным другом стал еврейский подросток Виля Арик, которого также держали в больнице из жалости. Виля родился в Днепропетровске. Отца его взяли на фронт, а он с сестрой и матерью эвакуировался в Майкоп. Летом 1942 года, когда немцы взяли Майкоп, Виля с матерью и сестрой пешком вышли из Майкопа и поплелись через горные перевалы в Грузию. Заразившись дизентерией, умерли по дороге мать и сестра. Виля остался один.
Грузины беженцам не помогали. Он одичал так, что раз, поймав курицу, съел ее живьем. Добравшись до Баку, он на пароходе переправился через Каспийское море в Красноводск. Оттуда, оборванный и голодный, Виля, движимый лишь смутным инстинктом, добирался поездами на Восток — куда глаза глядят. Ему было всего пятнадцать лет. В Семипалатинске он сел на пароход и добрался до Павлодара. Я видел его одежду, когда он выписывался из больницы. Это были завшивленные лохмотья.