Вскоре нас с Вилей перевели в изолятор, чтобы мы не мозолили глаза. Нашей медсестрой оказалась полячка, сосланная в Павлодар в 1940 году. Она была одной из немногих ссыльных поляков, отказавшихся принять советское подданство, и за это даже сидела, но зато потом одной из первых вернулась в Польшу. Она говорила по-русски и вслух выражала свою ненависть к СССР. С самого детства я сталкивался с открытым выражением недовольства и критики, которую многие годы встречал в штыки, несмотря на свое униженное положение. Проявляя советский патриотизм, мы с Вилей при приближении медсестры начинали громко распевать известную песню: «Помнят польские паны, помнят псы-атаманы конармейские наши клинки!» Полячка делала вид, что не замечает этого, и разговаривала с нами как ни в чем не бывало.
В одной с нами палате оказалась четырехлетняя девочка, больная менингитом. Она была без сознания, и мать ее, красивая молодая еврейка из Черновиц, плохо говорившая по-русски, от нее не отходила. Женщина эта была совершенно одинока и как-то сказала, что если лишится дочери, то утопится в Иртыше. Однажды дыхание девочки начало срываться. Я пошел искать мать в коридоре, и по моему виду она сразу догадалась, что происходит. Она побежала к дочке, зарыдала и тут же бросилась к выходу. Никто ее больше не видел. Она не явилась и на похороны.
Раз в изолятор принесли миловидного мальчика-казаха лет десяти, совершенно не говорившего по-русски. Он глухо стонал, а иногда что-то лопотал. В больнице не было ни одного казаха, чтобы понять, что он хочет сказать. К нему приходил отец в большом лисьем малахае. Он трогательно заботился о сыне. Чтобы мы не обижали его, он угощал меня и Вилю, и мы уговорились сообщать ему на черном ходе о здоровье сына. Сын его выздоровел, но однажды ему стало плохо, и я сообщил об этом казаху. Он страшно заволновался, неуклюже замахал руками и, рыдая, побежал вниз.
В соседней палате-одиночке умирала от саркомы шестилетняя девочка. Вначале у нее на щеке появилась красная точка, которая потом расползлась и окружила рот. Зубы девочки оскалились. Вскоре ее не стало.
Если вещи Вили были, как я говорил, завшивевшими лохмотьями, то я затрудняюсь, как назвать вещи поступившего к нам немецкого мальчика Яши. Они превосходили фантазии художников кино, которым приходилось придумывать костюмы средневековых нищих. На обратной стороне мешковины И лоскутов был сплошной слой убитых дезинфекцией вшей. Такого количества вшей я никогда не видел в своей жизни. Яша был доставлен в больницу в состоянии крайнего недоедания. Он оказался отличным товарищем, люто ненавидевшим Гитлера. При упоминании его имени глаза Яши загорались. Он жил со своими родителями на Кавказе, но в 1942 году их выслали оттуда. Яша потерял родителей. Его подобрали без сознания на павлодарских улицах.
В больницу ко мне приходили мать, Геня, Туся, Неля, а однажды пришел смущенный отец, принеся миску винегрета. В больнице я питался лучше, чем дома, и винегрет не был для меня теперь лакомством, что очень огорчило отца.
Виля выписался из больницы раньше меня и ушел в общежитие. Раза два он заходил к нам, когда я тоже выписался из больницы. Когда он пришел в последний раз, рубаха его была разодрана на спине, и мать, которая его очень жалела, починила ее. Его посылали на стройку в Барабинскую степь. Больше я его не видел.
В 1943 году отец в первый и последний раз устроился на работу. Интеллигентная работа была ему запрещена, и он вспомнил ремесло молодости. Его взяли портным в швейные мастерские областного НКВД. Первые дни все шло хорошо. Я даже был приглашен на первомайский детский утренник. Я прочел стихотворение про Гитлера, заученное мною из «Правды»:
Фашистский сумрачный калиф, Кальян душистый закурив, Велел прийти с докладом Своим шехерезадам...
Все стали спрашивать, чей это мальчик, и, узнав, стали шептаться. Я был снова горд, что у меня есть отец, занимавший хоть какое-то положение в обществе. Но счастье было недолгим. Отец, как я говорил, страдал после тюрьмы грыжей. Когда у него начинался очередной мучительный приступ, он выходил на улицу и, корчась от боли, пытался вправить ее обеими руками. Таким я застал его, когда пришел к нему на работу. В конце концов женщины, работавшие с ним, написали коллективное заявление, что они по женской стыдливости не могут этого выносить, и отец был уволен.
Отец было занялся частными заказами, но забыл многое из своего прежнего ремесла, и, испортив одному военному костюм, попал в историю.
Отец впал в отчаяние. Излюбленным его проклятием было: «А финстре йорн аф дайн коп» («Темные годы на твою голову»). Он-то имел эти темные годы в полной мере!