Это было состояние, которое некоторые мистики называют посещением Бога. Быть может, оно было связано и с тем, что я предчувствовал смерть матери. Я явственно сознавал, что она обречена, хотя она еще ни на что не жаловалась. Мать даже стала думать о поездке в Павлодар, на могилу отца. Из дородной женщины мать превратилась, несмотря на свои пятьдесят два года, в маленькую старушку. Она не следила за собой, не брезгуя носить даже мое старое пальто. Мне было до боли жалко ее, и я принимался ее за это ругать. Особенные страдания доставляла ей Туся. Она почему-то не пожелала переезжать с Полянки на Волхонку, которая ей не приглянулась, и медлила с переездом больше года. Мать бегала на Полянку кормить ее, так как Туся, устав, сваливалась спать и, если ее не покормить, оставалась голодной. А у нее было больное сердце — наследие хореи, которую она перенесла в детстве. Дело дошло до того, что мать, работавшая летом 1951 года на даче детского сада в Переделкино, вынуждена была каждый день приезжать в Москву.
— Что ты делаешь? — возмущался я. — Неужели она сама себя не накормит?
— Ты не знаешь, какая она у нас больная, ты эгоист, — грустно отвечала мать.
Мы сблизились с ней со времени переезда на Волхонку, как никогда. Подолгу говорили о политике, о литературе. Ее любимым писателем был Толстой. Она любила также Фейхтвангера. Как-то она рассказала мне несколько библейских историй: об Иосифе Прекрасном, Исааке, Иакове. Я ничего этого раньше не знал. Она даже рассказала мне историю рабби Акивы, о том, как он дважды уходил учиться от своей молодой жены. «Есть Бог», — вдруг сказала она, но в другом настроении, споря с собой, говорила: «Если бы Бог был, он никогда не допустил бы такого».
Я по-прежнему защищал, хотя и с меньшей страстностью, Сталина, защищал разумность окружающего мира. Когда я пришел похвастаться тем, что в СТАНКИНе меня вдруг выбрали членом факультетского бюро комсомола, честь, крайне редко выпадающая первокурсникам, мать, горько улыбаясь, пыталась внушить мне, чтобы я не увлекался подобными вещами. Она хорошо знала печальный опыт Туси, и вообще, вероятно, хотела бы держать нас вдали от политики.
Ее любимцем был мой друг, русский Юра Д., которого она всегда радостно приветствовала: «Вот кого я люблю», — повторяла она. Но от одной мысли, что я когда-нибудь женюсь на русской, она мрачнела. Это было в ней очень глубоко. У нее не было и мысли, даже в воображении, сбросить столь тяжелое еврейское бремя.
Как и раньше, она говорила со мной на красивом идише: «Меликл! Вос махст ду?»[15]
А я по-прежнему отвечал по-русски. У нее оставалась старая подруга, фамилия ее была, кажется, Бененсон, но мать никогда не приглашала ее к себе и никогда не брала меня к ней. Зимой, в конце 1951 года она все-таки выбралась в Кадинковичи, впервые после войны, но эта поездка лишь расстроила ее. Кем она туда приехала?Зимой 1952 года мне удалось вытащить ее на бесплатный концерт в консерваторию. Это было для нее большим событием, ибо она не была в таких местах лет пятнадцать. Она надела чужое платье, и я мог ее не стыдиться. Она часто расспрашивала меня о новых фильмах. Ее почему-то очень заинтересовал в моем пересказе плохой чешский фильм «Дикая Бара», и даже «Тарзан», заполонивший тогда советские экраны, вызвал ее любопытство.
В марте 1952 года она вдруг почувствовала себя плохо. У нее был простой метод лечения простуды. Я принес ей водки. Часто это ей помогало, но не сейчас. Врач установил у нее болезнь сердца, и я побежал в аптеку за дигиталисом. Не помогало. У нее опухла шея, и она с трудом могла двигать головой. Вызвали консультанта. Та отозвала меня и сказала, что у матери рак... Помня историю Василия Васильевича Парила и Клюевой, я даже не обеспокоился, ибо решил, что советские ученые уже давно лечат рак. Мать послали в районную больницу, а потом в Боткинскую.
Рива почувствовала раскаяние. Она не выходила от матери, но было уже поздно. Операцию матери решил сделать известный хирург, профессор Очкин, который был еще в медицинской бригаде, обслуживавшей Ленина. Тем временем опухоль на шее, вызванная метастазами в лимфатической системе, разрослась, но мать в ожидании операции ходила приободренная. Я бывал в больнице каждый день. Операция сократила ей жизнь, наверное, на год или более, но избавила от мучений. Выяснилось, что рак ее запущен, и думать о лечении поздно. Она вновь подверглась стрептококковой инфекции, которая даровала мне жизнь. Живот ее раздулся. Больница была набита битком, и мать перевели в коридор из послеоперационной комнаты. Мать слабела с каждым днем. «А мой муж был профессор», — сказала она при мне медсестре. Сестра посмотрела на нее недоверчиво. Мать продолжала в сторону: «Я понимаю, что у него могли быть другие женщины, ведь он подолгу не жил дома».