Среди этих кампаний – необходимость носить желтые звезды, которые были аналогом татуированного номера в лагере, запрет посещать определенные места (запреты на свободное передвижение в пределах лагеря), погромы и спонтанные унижения (насилие в лагере), переселение в гетто (лагерная селекция). Таким образом, не только власть морально освобождала себя от колебаний по поводу грядущего физического уничтожения евреев и других «неграждан», а за ними и остальных, но и сами лишенные прав должны были понимать (и некоторые, очевидно, понимали), что отправка в концлагерь и физическое уничтожение после того, что произошло, – это только малозначащая формальность. То есть «вступление в смерть» для многих начиналось задолго до попадания в лагерь.
Парадоксально, но факт: большинство обреченных не чувствовало своей обреченности, настойчиво отгоняя мысль о неизбежности скорого конца, даже если эти обреченные были уже собраны в одном месте, например в гетто. И до гетто, и в гетто, и после гетто, уже в вагонах поездов, идущих в лагеря, придумывались сотни поводов к тому, чтобы обмануть себя. Э. Визель точно заметил, что «гетто управляли не немцы, не евреи, а иллюзии»[650]. «Мы добровольно выбрали слепоту, – писал П. Леви. – Поскольку жить хотелось, молодость брала свое и кровь в жилах была горяча, нам не оставалось ничего другого… мы «не замечали» или, отгоняя мысли об опасности, не воспринимали, а потому тут же забывали пугающую нас информацию»[651]. Витеслав Ледерер, бежавший из Аушвица в форме эсэсовца, «несколько раз тайно посещал Терезин. Там он встречался с членами еврейского совета старейшин и рассказал им о том, что их ожидает в Аушвице. Но они не верили ему, а только качали головами… столь недостоверными и нелепыми байками они решили 35 тысяч евреев не волновать»[652]. На данном примере можно наглядно видеть, как работает феномен, показанный еще Гегелем на примере поздней истории Рима и заключающийся в том, что осознание ситуации может запаздывать по отношению к ней. Это является причиной того, что человек (социум) ждет наступления событий, которые уже произошли, и поэтому неизбежно проигрывает обстоятельствам. То есть обреченные думали, что смерть может и не случиться, не верили, в то время как она уже произошла.
«Ретроспективное существование» (по выражению В. Франкла), то есть существование, когда все лучшее, все похожее на жизнь, осталось в прошлом, а будущего нет, лишь подчеркивало «пребывание в смерти». В результате одним из следствий системы концлагерей становится равнодушие и даже инстинктивное влечение к смерти, перекрывающее естественное желание жить. У тысяч людей развивалась психология сидящего в камере смертников узника, когда каждый день может стать последним и напряжение настолько невыносимо, что возникает стремление самостоятельно приблизить конец, каким бы он ни был, чтобы освободиться от страха.
Однако, как уже говорилось выше, апатия не позволяет приблизить этот конец искусственным путем: если «эта» смерть уже здесь и она такая, какую ее видят заключенные, то есть ли смысл приближать «ту». В результате этой парадоксальной ситуации человек оказывался постоянно находящимся между жизнью и смертью – он не имел сил и желания покончить с собой, но и не имел возможности жить. Возникала «привычка к смерти», неизвестная ранее новая, «третья», пограничная форма существования, формировавшая новый тип человека – обитателя Концентрационного мира, преддверия мира загробного, человека, которого, по точному замечанию Ж. Амери, больше интересовало не «что произойдет», а «как произойдет». То есть теперь боялись не смерти, а умирания и его форм[653] (примечательно, что администрацию лагерей, эсэсовцев и охранников, то есть тех, кто непосредственно планировал и осуществлял массовые казни, тоже беспокоили только способы осуществления убийств, но не сами убийства). Характерно замечание узницы Освенцима Д. Стернберг-Ньюман: «Я боялась смерти меньше, чем побоев»[654]. Апофеозом такого существования становились уже упоминавшиеся мусульмане, которых не интересовали даже формы умирания.
В обычной жизни смерть подводит итог жизни человека и определяет, кем он все-таки был, устанавливает смысл, «участвует в жизни»[655], по выражению М. Мамардашвили. Ценность смерти в том, что она служит примером, завершает время и открывает вечность, понимаемую И. Кантом как «конец всех времен, когда на фоне непрерывного продолжения бытия человека этот срок (если рассматривать его как меру) представляет собой величину, совершенно не сопоставимую со временем, о которой, однако, мы не можем составить себе никакого понятия (иначе как только негативное)»[656]. Однако в Концентрационном мире времени не было, на что указывало прежде всего отсутствие срока заключения. Человек водворялся в лагерь навсегда, то есть время как категория заканчивалось, а «пребывание в смерти», подчеркнутое болью, насилием и унижениями, подчеркивало именно отрицательный, негативный характер вечно длящегося и никогда не завершающегося конца.