Таким образом, масштаб воспоминаний и переживаний оказывался меньше масштаба пережитого, смерть преступника отвечала первому, но не второму. Как следствие, у большинства выживших узников возникла растерянность, перешедшая в ощущение, что преступление есть, а преступников нет (это подтверждалось и юридическими реалиями – на судебных процессах над участниками айнзацгрупп 92 % обвиняемых были признаны соучастниками преступлений, а не исполнителями[727]), что подлинного воздаяния не происходит и не произойдет, что обусловливало в будущем бесконечное возвращение прошлого в настоящее.
Тем более что оказалось невозможным точно понять, кто, как и в какой степени виноват. «Кто-то составлял картотеки, кто-то задерживал, охранял, сидел за рулем, – описывал эту проблему З. Бауман. – Никто из этих людей не имел точного представления, какое место его труд занимает в общей системе и способствует убийству людей. Они всего лишь добросовестно выполняли свою работу»[728]. А жены, родственники эсэсовцев, комендантов лагерей, которые всё знали и даже пользовались трудом узников, они виновны? А их дети? Если дети, которых уничтожали в Освенциме, были виновны в том, что из них вырастут евреи, цыгане, русские, то и дети эсэсовцев могут вырасти такими же, как их отцы. То есть виновными в этой логике должны были стать практически все[729].
Необходимо обратить внимание еще на одно важное обстоятельство. Философ и социолог М. Хальбвакс (погибший в Бухенвальде) считал, что коллективная память может сохраняться только вспоминающим, помнящим коллективом[730], поскольку для поддержания памяти необходим обмен опытом, общение, которое может возникнуть только в коллективе. То есть коллектив, объединенный памятью, является необходимым условием ее сохранения и по мере удаления от воспоминаемого события важнейшим условием генезиса ее мемориализации. То есть память живет только в сообществах. Исследуя память о Холокосте в послевоенной Германии, историк Д. Динер сужает общее понятие «коллектива» до этнической общности, считая ее единственной социальной стратой, способной стать носителем коллективной памяти[731].
Однако коллектива, который мог бы стать хранителем памяти и травмы узников, не было, он не смог сложиться именно потому, что личная травма была слишком сильна и болезненна, она была важнейшим средством индивидуализации личной памяти узника и препятствовала формированию единства коллективной памяти, замыкая носителя травмы в ее рамках. Иными словами, были воспоминания, но не было памяти. Не случайно, согласно Д. Динеру, сформировать и сохранить память о Концентрационном мире смогли только евреи – именно в рамках своей этнической общности, что отразилось в источниках и историографии феномена Концентрационного мира, – память о концентрационных лагерях у них нередко отождествляется только с памятью о Холокосте.
Кроме того, перед узниками, ищущими адекватных форм воздания как средства преодоления прошлого, встала еще одна существенная проблема, которая всегда возникает при дихотомии радикально отличных друг от друга времен. Настоящее, главной идеей которого становится преодоление прошлого, оказывается в ловушке этого преодоления, так как период, который следует преодолеть, также строился на отталкивании от прошлого, причем часто в форме восстановления лучшего из этого прошлого. Нацистская система не была исключением.
То есть в процессе преодоления парадоксальным образом происходит восстановление и закрепление объекта преодоления как в языке, так и во внешних формах. Усиливает этот эффект то обстоятельство, что в рамках «миметического нагнетания» (в терминологии Р. Жирара) формы преодоления прошлого настоящим (возмездие узников Концентрационному миру) обычно аутентичны тем, с помощью которых прошлое преодолевало «предпрошлое» (возмездие нацистов тому послевоенному миру, который унизил Германию в Версале). Можно видеть, что и в том и другом случае это одинаковый язык осуждения прошлого и противопоставления ему, суды, тюремное заключение, виселицы и расстрелы виновных.
Остановить это «круговращение возмездия», разорвать «схизмогенетическую цепь» (термин Г. Бэйтсона, означающий последовательность событий, каждое из которых только усугубляет сложившуюся ситуацию) можно было только радикальным выходом за пределы этих лингвистических, семиотических, символических форм, однако этот выход не был найден именно потому, что смерть виновных в создании Концентрационного мира виделась самым понятным способом восстановления справедливости. Общественное сознание было категорически не готово к иному – пусть столь же радикальному, но не совпадающему с привычными формами возмездия – решению проблемы.