В результате внешнему наблюдателю (а также многим узникам) было легко поверить, что испытывающие чувство вины действительно виновны, а те, кто настойчиво отрицает вину, имеют на это моральное и человеческое право, поскольку почти невозможно было представить, чтобы после прямого или косвенного участия в массовых убийствах и геноциде причастный к этим событиям не осознавал случившейся катастрофы. Итогом становилось то, что узник оставался со своей виной один на один, в ситуации безысходности и логического противоречия, когда невиновные виновны и наоборот. К этому у некоторых выживших узников примешивались, как это ни парадоксально, чувство собственной неполноценности, навязанное им в лагере, и страхи самой разной природы, но имевшие общий источник – лагерь. Г. Лангбейн свидетельствует, что многие из опрошенных им узников боялись идти впереди кого-либо (в лагере заключенный всегда шел перед сопровождающим его охранником) или мучились неизвестной им до лагеря клаустрофобией[712]. Е. Мозес Кор признавалась, что память о том, что мыло в Освенциме варили из человеческого жира, много лет не позволяла ей мыться с мылом[713]. Узник Освенцима Р. Исраил «никогда не выкидывал куска хлеба», а встречая на улице людей в плащах, отворачивался, так как «оживали воспоминания о нацистских палачах»[714]. После смерти члена зондеркоманды Освенцима Х. Мандельбаума (он умер в 2008 году) в его спальне и в подвале его дома нашли большое количество детских мягких игрушек, что, по заключению психологов, было своеобразной защитной или даже искупительной реакцией человека, ежедневно видевшего массовую смерть детей и не нашедшего в себе силы забыть об этом[715].
То есть выживший узник после освобождения оказывался во власти целого ряда не просто противоречивых, а порой взаимоисключающих психологических и моральных состояний, которые не давали возможности понять, как жить и действовать дальше, чтобы восстановить в себе прежние качества и прежнее самоощущение. Память, травматический опыт должны были самостоятельно обрести форму (если бы нацисты признали свою вину, то это стало бы искомой формой, но этого не произошло), и во многом именно на поиск этих форм памяти и опыта направлена послевоенная рефлексия выживших свидетелей.
После освобождения большинство узников импульсивно, рефлекторно стремились хотя бы каким-то образом «возвратить» свои страдания тем, кто был в них виновен. В лагерях начались стихийные акты мщения оставшимся капо и охранникам, иногда при поддержке освободивших лагеря армейских частей. В лагере Эбензее узники схватили при попытке бежать эсэсовца из администрации лагеря. Избитый до полусмерти, он был привязан к металлическому поддону для перевозки тел в крематорий, после чего поддон возили над огнем до тех пор, пока эсэсовец не умер в мучениях[716]. «Наши ребята из военнопленных эсэсовцев многих побили, даже коменданта. Его били, каждый подходил, хоть ногой да пихнет»[717], – вспоминала узница Н. Булава. В. Щебетюк описывал то, что началось после освобождения, как «самую страшную трагедию», которую он видел. «Заключенные убивали заключенных. Началась бойня. Капо, блокэльтесте, штубовых – которые остались, ловили их, избивали и оттягивали в крематорий. Это была месть за тех, убиенных. Это ужас был»[718]. Наиболее ярким эпизодом среди этих актов стала так называемая бойня в Дахау, когда американскими военнослужащими и узниками лагеря Дахау было убито около 500 охранников и членов администрации лагеря[719].
Идею «глобальной мести» немецкому народу за гибель миллионов евреев пытались воплотить в жизнь члены еврейской организации «Нокмим» («Накам»), которые оправдывали свои действия уверенностью в том, что виновные в трагедии их народа не будут должным образом наказаны. Организацию возглавил А. Ковнер, бывший узник Вильнюсского гетто. Члены организации вынашивали планы заражения водопроводов в крупнейших немецкий городах, травили и другими способами уничтожали немецких военнопленных. Считается, что в общем и целом жертвами движения стало несколько сотен человек[720].