Негативные ощущения усиливало настороженное отношение местных жителей, которые ждали от узников мести, разгула ненависти, опасности болезней и не торопились сострадать. Освободители чаще всего не понимали, что́ в реальности пережили узники, и поэтому испытывали по отношению к ним чувство удивления, брезгливости, жалости, но не сострадания и уж тем более не стремились понять их. «Британские солдаты ожидали (в лагере. –
Многие узники не торопились никуда идти, поскольку лагерь уничтожил всю прежнюю жизнь и было просто некуда возвращаться. Другие, даже при условии, что сохранились их дома, не были уверены, что их ждут, так как родных и близких (особенно это касалось евреев) чаще всего уже не существовало. «Едва надежда на возвращение перестала казаться безумием, – писал П. Леви, – подступила глубоко запрятанная боль, которую прежде удерживали за гранью сознания другие, более настоятельные боли. Это была боль изгнания, утраты родного дома и близких друзей, одиночества, потерянной молодости; боль при мысли о множестве трупов вокруг»[693]. Ж. Цикович вспоминала: «Мы услышали из громкоговорителя голос одного из наших охранников: «Сегодня объявлено об окончании войны. Вы все свободны. Можете идти куда хотите и делать что хотите…» Многих из нас это, что называется, выбило из колеи… Нам сказали, что мы можем идти куда хотим, и я, например, подумала – а куда я хочу идти? Куда я могу пойти? Может, туда, откуда меня увезли? Еврейские дома, которые мы оставили… Все, что было у моих родителей, уже растащили, как и вещи других… Хочу ли я туда возвращаться? Кто пожелает жить там, где все стояли и смотрели, когда с евреями происходила такая страшная беда, кто захочет туда возвращаться? И где в мире есть для меня место?.. Как я могла быть счастлива тем, что стала свободна? Мне восемнадцать лет, и кто я? Я никто… Это было очень болезненно осознать. Почему болезненно? Потому что за минуту до того, как я поняла, что свободна и могу делать все, что хочу, меня в мире ничего не интересовало, кроме того, как бы раздобыть кусок хлеба. Семьдесят лет я не могу забыть это чувство»[694]. Пережитое навсегда отделило выживших от остального мира, и они сами это понимали, становясь чужими самим себе.
У узников из СССР была еще одна проблема – перспектива опять оказаться в лагере, только советском. «Сенька Клевшин – он тихий, бедолага… в плен попал, бежал три раза, излавливали, сунули в Бухенвальд. В Бухенвальде чудом смерть обминул, теперь отбывает срок тихо», – писал А. Солженицын[695]. Узница Освенцима и Равенсбрюка О. Коссаковская вспоминала, что, вернувшись на родину, во Львов, поступила на филфак университета и в консерваторию, но через год была арестована, обвинена в пособничестве фашистам («Спрашивали, почему меня немцы не расстреляли, как я осталась жива?») и получила десять лет лагерей[696]. Даже если бывший советский узник не попадал в лагерь на родине, то на нем все равно годами лежала печать неблагонадежности. «Те, кому посчастливилось вернуться домой, потупив взор, с неуверенностью, а то и со страхом, писали в анкетах о том, что находились в концлагере, – вспоминал Д. Левинский. – Если брали на работу, что имело место не всегда, то анкета подшивалась в дело, а ты никогда и нигде не упоминал об этом. Многие не раз слышали обидные слова: «Наверняка – ты шпион. Не может быть, чтобы тебя не завербовали!» – так смотрела на каждого бдительная служба безопасности страны»[697].