Ко всему этому добавлялось могущее показаться парадоксальным чувство собственной вины заключенных. «Я жив, следовательно, виновен»[706], – писал Э. Визель, и эта мысль встречается у очень многих узников, переживших заключение в лагерях и оставивших воспоминания. «После войны меня часто спрашивали: как получилось, что ты остался жить? – вспоминал бывший узник Освенцима И. Абкович. – И мне был очень неприятен этот вопрос. Что же, получается, они думают, что я служил немцам?»[707] «Мое существование в этом мире – результат чьей-то недоработки, случайность, которая постоянно нуждается в оправдании и которой никаких действительных оправданий не может быть»[708], – констатировал заключенный Освенцима И. Кертес.
Факт выживания становится неразрешимой этической проблемой, так как вся логика жизни в лагерях доказывала, что нельзя дожить до освобождения, не поступившись хоть какими-то принципами. Невиновными можно считать только погибших, только факт казни может быть доказательством того, что казненный действительно был врагом нацизма. Смерти других оказывались необходимым условием выживания: лишь поскольку умирали другие, живой узник мог осознавать себя живым. Не случайно Т. Адорно всерьез задавался вопросом, можно ли позволить жить дальше тем, кто выжил: «Можно ли после Освенцима жить дальше? Можно ли действительно позволить это тем, кто случайно избежал смерти, но по справедливости должен стать одним из тех, убитых. В жизни такого человека востребован холод и равнодушие… в противном случае Освенцим был бы невозможен, в этом и состоит явная вина тех, кого пощадили»[709]. Ощущение узниками своей вины естественным образом ставило под этический вопрос не только их свидетельства (ведь выживший, который почти всегда говорит от имени других, говорит в этой ситуации от имени тех, вместо кого он выжил), но и их право судить палачей. Когда виновны все, то возникает пространство impotentia juicandi, в котором право судить не принадлежит никому.
Говоря об ощущении вины выжившими узниками, необходимо обратить внимание на существенное обстоятельство: уцелевшие нацисты не испытывали вины, но зато, как писал А. Кемпински, «питали большое чувство обиды, что понесли кару за слепое послушание, за исполнение долга»[710]. Это показали все послевоенные судебные процессы, начиная с Нюрнбергского и заканчивая процессом Эйхмана, а также многочисленные мемуары и интервью, где бывшие эсэсовцы, охранники, высшие нацистские партийные и армейские руководители постоянно оправдывались и отчасти признавали вину лишь тогда, когда от них этого настойчиво требовали в суде. То есть под давлением внешних обстоятельств, а не вследствие личного осознания совершённого и укоров совести. В этом оправдании виновными оказывались те, с которых нельзя было спросить (Гитлер, Гиммлер и т. д.), абстрактные «система», «обстоятельства», «приказы» или парадоксальным образом даже жертвы. Начальник айнзацгруппы П. Блобель говорил: «Для наших людей, которые проводили казни, нервное напряжение было гораздо сильнее, чем для их жертв», а один из немецких сержантов, осуществлявших массовые убийства, заявлял: «Именно нам приходилось страдать»[711]. Отсутствие чувства вины, очевидно, было связано с тем, что нацисты располагали более надежным инструментарием вытеснения из сознания всего предыдущего опыта, нежели узники. Причиной этого было прежде всего то, что сами нацисты не переживали свой опыт службы в лагерях или их обслуживания как травматический, в то время как травма является самым надежным средством закрепления опыта и стигматизации памяти.