Данный ритуал не предусматривал возможность возвращения ушедшего, так как был слишком велик и тяжел ужас, «вытолкнувший» человека за пределы физической жизни, поэтому ритуал аннулировался вместе с умершим. В этих условиях внезапного обрыва (в прямом и переносном смысле) и возникало явление более отрицательное, нежели просто смерть, возникало явление, которое можно обозначить как «постсмерть», то есть смерть, полностью лишенная культуры выражения, формы, глобальное, онтологическое небытие, тотально отвергающее и стирающее все, любую метафизику и оставляющее вместо нее зияющую пустоту. То есть умерший становился, по выражению О. Седаковой, «радикально тленным», его отныне не было нигде, ни в чем и ни в ком, его не было вообще никогда. Постсмерть ретроспективно стирала все прожитое до момента рождения, то есть человек в состоянии постсмерти был более мертв, чем просто в смерти. В силу этого возникавшие в память об исчезнувших мемориалы (как, например, в Бухенвальде, где мемориалом исчезнувшим является крематорий) дополнительно закрепляли и утверждали постсмерть, являя собой, в терминологии Ж. Лакана, «показ отсутствия» и радикальную противоположность традиционным формам умирания.
Стоит напомнить, что одним из ключевых отличий человека от животного считается осознание человеком своей смертности. Это осознание сопровождается незнанием того, что такое смерть, и это незнание, по мнению М. Рапапорта, является «наиболее очевидной характеристикой смерти». Однако в лагере узник обретал это знание, и это знание было наиболее очевидным из всех категорий, в которых существовал узник. Кроме того, обычная смерть опознается как смерть в рамках религиозных и мифологических категорий через прямое или косвенное перенесение прижизненных реалий в небытие. То есть смерть опознается как иная, но все равно жизнь, существенной категорией которой является «иконографический образ» жизни – статика вечности, отсутствие перспективы и теней, встреча с ушедшими. Однако в лагере ни незнание смерти, ни ее опознавание в узнаваемых категориях становились невозможны. Обычная смерть утрачивала свою незнаемость, одну из своих самых очевидных характеристик, и схема опознавания утрачивала возможность, так как опознать ее в очевидных и осязаемых категориях лагеря, перенесенных за пределы жизни, было немыслимо, а долагерные жизненные реалии становились в условиях лагеря призрачными и неочевидными, что также переводило обычную смерть в категорию постсмерти.
Признание смерти реальностью является аксиоматичным. Основное свойство реальности, в том числе и метафизической, – это способность к росту, трансценденция себя к чему-то/кому-то, способному вызвать этот рост. Для европейской цивилизации это всегда была личность Христа, трансценденция к которой, по словам апостола Павла, давала возможность получать «приращение для созидания самого себя в любви» (Еф. 4: 16). «Обычная» смерть человека обретала реальность (и вместе с тем свойство уничтожимости) путем трансценденции к Воскресению Христа, «смертью смерть поправшего». В секуляризованном западноевропейском обществе место выветрившейся к началу Второй мировой войны потусторонней идеи Воскресения заняли посюсторонние «вечные ценности»: произведения искусства и литературы, семейные воспоминания, фото и другие паттерны памяти, которые обретали особое значение и сугубую ценность именно после смерти человека.
В свою очередь, эти паттерны маркировали пространства невосполнимости, эти паттерны придавали смерти трагическую мемориальность и экзистенцию, через них она обретала способность к «росту», то есть обретению новых форм, с помощью которых врастала в повседневность. Однако «постсмерть», лишенная в условиях лагеря указанных паттернов, а следовательно, и точек трансценденции, утрачивала возможность к росту, становилась «мертвым, которое мертво», мертвым, главным свойством которого становится то, что после него не воскресают ни прямо, ни косвенно, мертвым, не атрибутируемым в привычных категориях и оттого неуловимым и не репрезентируемым в своей целостности.