Положение усугублялось тем, что невозможно было ответить на вопрос: «За кого или кому была принесена жертва?» Наиболее часто упоминаемый и сегодня в историографии статус жертвы, принесенной во имя живых, неубедителен, так как был присвоен жертвам нацизма выжившими узниками позднее: не существует свидетельств, что погибшие в нацистских концентрационных лагерях шли на смерть сознательно во имя будущих поколений. Они порой жертвовали собой во имя близких, детей, товарищей, оказавшихся рядом с ними в лагере, но никогда не воспринимали себя как жертву за тех, кто остался за колючей проволокой.
Напротив, многих узников приводило в недоумение и отчаяние нежелание окружающего мира видеть и ощущать их страдания. «Здесь сжигают мужчин, женщин и детей, а мир молчит!»[750] – восклицал Э. Визель, и именно это «молчание мира» воздвигало непреодолимую стену между узниками и теми, кто был на свободе. Эта стена оказалась настолько прочной, что не рухнула и после того, как Концентрационный мир перестал существовать. Остается жертва непосредственно самому Концентрационному миру, то есть тому, что породило узников, но такая жертва воплощению Абсолютного Зла выглядит противоестественно, так как это означает, что смерть узников, смерть, которая всегда противостоит существующему порядку вещей, парадоксальным образом способствовала этому порядку, делая жертвы уже в смерти соучастниками зла. Кроме того, вхождение в семантическое пространство жертвы неизбежно придает палачу статус жреца, а убийству – статус ритуала. Не говоря уже о том, что в традиционных культурах жертва всегда приносилась для того, чтобы предотвратить или остановить насилие и зло, только грозящие общественной группе или социуму в целом или уже совершающиеся. Жертвы в Концентрационном мире, наоборот, приводили к эскалации насилия и возгонке зла, то есть утрачивали статус жертвы и превращались в свою противоположность – в средство для поддержания и укрепления существующего противоестественного порядка.
Кроме того, говоря о смерти, следует подчеркнуть, что она является жертвенной лишь в том случае, если смерть – не цель сама по себе, а средство для достижения цели, гораздо более значительной, чем отдельная жизнь отдельного человека. Ибо, если цель ничтожна, для ее достижения не обязательно умирать – умирают тогда, когда другого выхода нет, когда смерть – последний довод. В условиях лагеря такой целью мог стать статус мученика за кого-то/что-то, который придавал узнику и его жертве ценность – ведь в основе ритуала жертвоприношения лежит принесение в жертву лучшего из возможного.
Однако придать погибшим статус мучеников не было возможным, так как основа концепции мученичества и статус мученика существовали только в христианстве и этот статус опять определялся целью, во имя которой претерпевались мучения. Именно цель превращала пытку и истязание в мученичество, полностью меняла восприятие страданий и смерти как самим мучеником, так и окружающими. Для христианских мучеников, погибавших за Христа, было очень важно превратить свои мучения в публичную проповедь христианства, мученическая смерть являлась убедительным, а порой и единственным доказательством истинности жизни, убеждений и веры. Здесь нужно обратить внимание на то, что обрекшие мученика на страдания истязали его именно как христианина, с целью добиться отречения или наказать за исповедание, то есть понимали суть и смысл переживаемых жертвой мучений, которых она не стремилась избегать[751]. Поэтому до сих пор непременным условием церковной канонизации мученика является добровольное и безропотное принятие им мучений во имя Христа.
К середине ХХ века рациональное европейское сознание, как уже говорилось, существовало вне религиозных категорий. Мученическая смерть и мученичество в целом воспринимались этим сознанием исключительно в биологических, физиологических или даже эстетических категориях (последние, как критерий оценки явлений действительности, были характерны для эпохи модерна) просто как смерть, отягощенная страданиями. Поэтому погибающие в концентрационных лагерях не могли восприниматься как мученики. Во-первых, уничтожение узников не имело никакого другого смысла, кроме лишения их жизни, не имевшей никакой ценности, то есть смерть была бессмысленной, и в этих условиях мученичество не могло стать оправданием жизни и тем более – смерти. Во-вторых, те, кто уничтожал узников, воспринимали их смерть как финальную часть процесса истребления биологических объектов, утилизации пронумерованных экземпляров, которые по определению не могут иметь убеждений, веры, сознания и не в состоянии ничего исповедовать перед ними в момент гибели или мучений.