Ключевым принципом существования этого государства в государстве становится насилие в самых различных (открытых и скрытых) формах, главный инструмент переописания мира в новых категориях. Открытое насилие было способом подчинения человека системе и самому себе, прежде всего своему телу, предельно актуализированному с помощью боли и страха. Скрытое насилие, заключенное в самой архитектуре, обстановке, системе лагеря, превращало желание «быть сытым», «быть одетым», «быть живым» в основной императив жизни, то есть узник постоянно пребывал в состоянии становления, никогда не имея благодаря насилию возможности завершить этот процесс.
На воссоздание, подпитку насилия и воспроизводство боли и тотальности были направлены все существующие в Концентрационном мире практики. Постоянное обнажение узников приводило к тотальной беззащитности, замена имени на номер имела своим следствием тотальное стирание личности, пища и ее прием в лагерях вызывали тотальный голод, полностью завладевающий человеком, формы взаимоотношений непосредственно между узниками и между узниками и эсэсовцами приводили к тотальному одиночеству. Итогом всех этих процессов тотального расчеловечивания становились мусульмане – узники, находившиеся в ранее неизвестном биологическом состоянии, не осознававшие себя и пребывавшие между жизнью и смертью.
Важнейший вопрос, который в наши дни приобретает особую актуальность, касается психологии тех, кто осуществлял массовые убийства. Что собой представляют те люди, которые осуществляли программы геноцида, люди, благодаря которым погибли миллионы узников? Для автора настоящей работы, следом за Ж. Амери, Е. Факенхаймом, И. Кертесом, С. Жижеком, становится очевидным, что от концепции «банальности зла», принадлежащей Х. Арендт, необходимо освободиться, так как эта концепция не только лишает ее сторонников возможности понимания психологии убийц, но и служит их оправданием, делая всех окружающих «недиагностированными палачами».
Концентрационный мир был системой, действовавшей в логике абсурда и оттого не распознаваемой в течение долгого времени с позиций обычной логики, совершенно новым политическим и социологическим явлением, не имевшим аналогов в мировой истории. Эта система была заключена в особую лингвистическую и понятийную форму, которая выглядела как сочетание молчания, лексики, голоса и жеста. Основные понятия этого мира выражались через «язык эвфемизмов», смысл которого был в полной мере доступен только «посвященным». Тоталитарный по сути язык переописывал реальность Концентрационного мира и стирал внутреннее сопротивление, являющееся естественной реакцией на массовые убийства.
Главным итогом пребывания в нацистском концентрационном лагере становилась смерть. Смерть не в общепринятом смысле, а «постсмерть», «смерть за пределами смерти», как глобальное, онтологическое небытие, тотально отвергающее все предыдущее бытие и оставляющее вместо него абсолютную пустоту, которая подчеркивалась уничтожением тела и превращением его в пепел. Именно тотальная, растянутая во времени смерть маркировала Концентрационный мир как профаническое, пустое пространство, откуда все живое и человеческое было вынесено.
Безусловно, такое сложнейшее, обширное, разноплановое, «уникально уникальное» явление, как Концентрационный мир, невозможно уместить в описанную выше схему, находящуюся в координате «селекция – безысходность – ужас – голод – труд – насилие – смерть», так как этот мир был слишком велик и разнообразен. Не все заключенные воспринимали лагерь только как место страданий и гибели – для некоторых узников (очень немногих, но тем не менее) Концентрационный мир парадоксальным образом стал местом раскрытия собственных возможностей и собственной идентичности, как, например, для уже упоминавшейся узницы Терезиенштадта, Освенцима и Гросс-Розена Р. Клюгер. Именно в заключении она ощутила себя еврейкой, получила возможность вступить в общение с яркими людьми, оказавшимися в лагерях, почему и называла время, проведенное за колючей проволокой, «блистающими годами»[830]. Знаменитый французский философ Э. Левинас, проведший в Шталаге XI-B (Фалингбостель) пять лет, много читал, ему даже удавалось писать, поэтому он отмечал, что «с точки зрения культурной жизни это время нельзя считать потерянным»[831].