Не менее опасна для понимания феномена Концентрационного мира не только связка «тюрьма – концлагерь», но и связка «концлагерь – концлагерь» (имеются в виду прежде всего советские лагеря), очень популярная в историографии[205]. Она дает превратное представление о функционировании системы нацистских концентрационных лагерей, уводящее от сути. Это связано прежде всего с разницей систем, породивших то и другое явление. С. Жижек в «Чуме фантазий» отмечает, что эта разница заключалась в том, что Советская Россия основывалась «на истинном событии», то есть Октябрьской революции, в то время как «фашизм был псевдособытием, ложью под видом аутентичности». Далее он со ссылкой на А. Бадью характеризует Советскую Россию времен Сталина как «бедствие», сохраняющее связь с «истинным событием», а нацистскую Германию – как «небытие», «имитирующее событие, как эстетическое зрелище, лишенное сердцевины Истины»[206]. То есть в одном случае лагерь исправлял человека через жизнь (бытие), в другом через смерть (небытие), в советском лагере смерть не была главным итогом пребывания, она была следствием тех или иных условий и форм жизни, в ряде случаев «побочным эффектом» системы. В нацистском лагере смерть была целью, а ее достижение – основной задачей системы. Заключенные советского лагеря были нужны государству, узники нацистских концентрационных лагерей были не нужны даже самим себе, и поэтому такого рода явления, как указаны выше, там были невозможны по определению.
Необходимо указать так же и на то, что советский ГУЛАГ был естественным продолжением российской дореволюционной системы наказаний, включающей каторгу и ссылку. Каторжный и ссыльный опыт сотен и тысяч революционеров вошел в общественное сознание, в опыт политической борьбы и зачастую был необходимым условием социального признания статуса революционера. Внутренняя готовность пройти через лагеря и ссылки, пострадать была присуща менталитету первых поколений советских людей, что учитывала и власть. Поэтому в советской художественной и мемуарной литературе лагеря нередко описывались как важный фактор становления человека, как возможность самореализации (известные «шарашки»), как вынужденное место встреч культурных и образованных людей, где создавались новые и поддерживались старые связи.
«Странные все-таки вещи творились нашими тюремщиками, – писал Д.С. Лихачев, отбывавший срок на Соловках в конце 1920-х годов. – Арестовав нас за то, что мы собирались раз в неделю всего на несколько часов для обсуждения волновавших нас вопросов философии, искусства и религии, они объединили нас сперва в общей камере тюрьмы, а потом надолго в лагерях комбинировали наши встречи с другими такими же заинтересованными в решении мировоззренческих вопросов людьми нашего города, а в лагерях широко и щедро с людьми из Москвы, Ростова, Кавказа, Крыма, Сибири. Мы проходили гигантскую школу взаимообучения»[207]. Как бы противоречиво это ни звучало, но лагерь был отражением естественного порядка вещей, картой существующего государства, на которую были нанесены места работы, культурно-воспитательные части, газеты и журналы, книги, театры и даже музеи, как в Соловецком лагере особого назначения, доступные всем социальным категориям, находящимся в лагере (а пресса и книги, издававшиеся в лагерях, были широко доступны всем желающим: на «Соловецкие острова» – главный журнал Соловецкого лагеря особого назначения (СЛОН) – подписка принималась во всех почтовых отделениях Советского Союза). Поэтому о лагерях значительная часть населения страны знала или как минимум отдавала себе отчет, что их не может не быть. И наконец, система ГУЛАГа не знала категории лагерей смерти, так как, по замечанию О. Пленкова, в системе советских лагерей «не было ни одной категории заключенных, для которых смерть была абсолютно гарантирована»[208], в отличие от категорий комиссаров, цыган или евреев в нацистских лагерях.