В газетах наряду с фотографиями Пьера и Мари и заметками вроде «Молодая женщина, необычного вида, тонкого сложения», «Очаровательная мать, сочетающая замечательную чувствительность с умом, любознательным к непостижимому», «Их восхитительная дочка» или упоминаниями о Диди — их коте, свернувшемся перед печкою в столовой, появляются красноречивые описания их флигеля или их лаборатории, тех убежищ, где оба Кюри хотели бы одни чувствовать их прелесть и знать их стыдливое убожество. Домик на бульваре Келлермана оказывается «жилищем мудреца», «кокетливым домом, вдалеке от центра, в Париже незнаемом, особенном, под сенью укреплений, — домом, где приютилось искреннее счастье двух великих ученых».
В почете оказался и сарай:
«За Пантеоном, на узкой, мрачной и безлюдной улице, какие изображаются на офортах, иллюстрирующих старинные и мелодраматические романы, улице Ломон, среди темных, потрескавшихся домов, у шаткого тротуара стоит жалкий, дощатый барак: это Городской институт физики и химии…
Я прошел двором с дрянным забором, жестоко пострадавшим от превратностей погоды, затем под каким-то одиноким сводом и очутился в сыром тупике, где умирало втиснутое в дощатый угол кривое дерево.
Здесь вытянулись в ряд похожие на хижины строения, длинные, низкие, застекленные, где я заметил маленькие, прямые язычки пламени и стеклянную аппаратуру разных видов… Никакого звука: полная и грустная тишина, которую не нарушал даже шум города. Наугад я постучал в дверь и вошел в лабораторию, поражающую своею незатейливостью: пол земляной, бугристый, стены покрашены известкой, крыша из дранки, свет слабо проникает сквозь запыленные окна. Какой-то молодой человек, склонившийся над сложным аппаратом, приподнял голову. «Месье Кюри — там», — сказал он. И тотчас снова принялся за работу. Прошло несколько минут. Было холодно. Из крана падали капли воды. Горели два-три газовых рожка.
Наконец появился высокий, худой мужчина, с костлявым лицом, с жесткой седоватой бородой, в маленьком потрепанном берете. Это и был месье Кюри…»
Кюри напрасно стараются отказывать репортерам, не пускать их к себе в дом, запираться в своей жалкой лаборатории, ставшей исторической: ни их работа, ни они сами не принадлежат уже им одним. Их быт, вызывавший своею скромностью удивление и уважение самых прожженных газетчиков, приобретает известность, становится общественным достоянием, превосходной темой газетной статьи: