Какое-то время казалось, что его собственное сердце вот-вот разорвется, что его собственный разум вот-вот пойдет ко дну. Невыносимо горе человека, когда сама смерть наносит удар и затем уносит прочь все средства для утешения. Человеку в могиле уже нельзя оказать никакой помощи, никакая молитва до него не дойдет, никакого прощения от него уже не получишь; так что для кающегося грешника, чья несчастная жертва лежит в могиле, – для этого пропащего грешника его собственная гибель тянется вечно, и пусть даже это будет Рождество во всем христианском мире – для него это будет день адских мук, и совесть будет клевать его печень веки вечные.
С какой удивительной четкостью и ясностью он теперь прокручивал в своем уме все малейшие подробности своей прежней счастливой жизни вместе с матерью в Седельных Лугах. Он начал свои воспоминания с того, как одевался по утрам, затем неторопливо прогуливался по полям, затем радостно возвращался и приходил к будуару матери ее будить, затем следовал веселый завтрак – и так далее, и так далее, весь светлый день до конца, до того момента, как мать и сын целовали друг друга с легким, любящим сердцем и расходились по своим комнатам, чтобы приготовиться к следующему дню праздных наслаждений. Такое воспоминание о невинности и радости в час раскаяния и горя – это как раскаленные добела клещи, способные разорвать нас на части. Но, находясь в этом бредовом состоянии, Пьер не мог понять, где была та грань, коя разделяла естественную скорбь от потери родителя от другой боли, кою породили угрызения совести. Он старался изо всех сил определить это, но не мог. Он пытался обмануть себя убеждением, что все его душевные страдания совершенно естественны, или если и была тут иная, другая боль, то она должна происходить – нет, не от сознания того, что мог быть совершен какой-то дурной поступок, но от боли понимания того, какой ужасной ценой дается самая возвышенная добродетель. Нельзя сказать, что ему совсем не удалась такая попытка. Наконец, Пьер выбросил из головы воспоминания о матери и затолкал их в тот же глубокий погреб, куда до этого сбросил память о том, как упала в беспамятстве его Люси. Но, как порой кладут в гроб людей, находящихся в таком оцепенении, что их принимают за мертвых, таким же образом можно похоронить в своей душе мертвящее горе, ошибочно полагая, что в нем уж не осталось сил, чтобы причинить нам страдание. А только то, что обладает бессмертием, может породить бессмертие. Это может показаться почти что гипотетическим аргументом в пользу бесконечной жизни человеческой души и того, что не представляется возможным убить во времени и пространстве любые угрызения совести, кои вызваны жестоким уроном, причиненным умершему человеческому существу.
Прежде чем Пьер окончательно столкнул мысли о матери в глубочайший колодец своей памяти, он охотно извлек одно слабое утешение из того факта, что, как бы там ни было, если справедливо все взвесить, он, кажется, был способен в равной степени или смягчить, или раздуть свое горе. Завещание его матери, в коем не было ни малейшего упоминания его имени, оставляло некоторые памятные вещи в наследство ее друзьям и заканчивалось передачей всего поместья Седельные Луга и всех доходов с него Глендиннингу Стэнли; на этом завещании стояла дата следующего же дня после того рокового заявления, кое он сделал, поднимаясь по лестнице, – о своей мнимой свадьбе с Изабелл. Все кричало о том, что сами обстоятельства посмертной безжалостности его матери по отношению к нему были против него; и единственным положительным фактом, если так можно выразиться, даже в этой беспросветности было то, что в завещании исключалось всякое упоминание о Пьере; по этой причине, раз завещание носило столь важную дату, самым разумным было прийти к выводу, что оно было продиктовано, когда его мать еще не остыла от первого взрыва возмущения. Но сколь слабым было это утешение, когда Пьер подумал о том безумии, кое в итоге постигло ее, ведь откуда взялось это безумие, как не от неумолимости, вперемешку с ненавистью и горем, когда даже отец его был обречен сойти с ума от горя непоправимого греха? Эта двойная смерть его родителей не могла не вызвать у него дурных предчувствий о своей собственной судьбе – своей собственной наследственной склонности к умопомешательству. Предчувствия, говорю я, – но что есть предчувствие? Как должны вы вразумительно описать предчувствие или как можно разобраться в том, что само по себе – одна прозрачность, если только вы не скажете, что предчувствие есть не более чем суждение в маске? И если суждение скрывается, но все же обладает необычностью предсказания, как тогда вы избежите фатального вывода, что вы беспомощны и вас удерживают шесть рук Бессмертных Сестер?[175] Размышляя в страхе о своей грядущей смерти, мы предсказываем ее. Все же, как знать заранее и ужасаться на одном дыхании, если не вместе с той божественной обманчивой силой предвидения, с которой вы смешиваете реальную хитрую беспомощность защиты?