Но меланхолик Мальцев находил в том утешение: исключая себя, он наслаждался знаками конца человечества. Сотворение мира было колоссальной ошибкой.
Здесь, в его владениях, находилось конденсированное время. Он заводил часы. Казалось, эти десятки его часов, под его наблюдением, отмеривали время для тех, кто о времени не думает, кто его не считает, для беззаботных, для счастливых и здоровых – чтобы никто не ушёл, не уклонился, не ускользнул от своей могилы.
Время! Великая, непостигнутая и непостижимая тайна! Что оно? Мы знаем только одно: оно проходит. Куда? Зачем? К какой цели? Оно проходит, не объясняя себя, не раскрывая своей тайны, бросая от себя всему живому кусочек, свой дар. Но проходя, делается всё нужнее, всё дороже, неоценимое, драгоценное до самой последней минуты! Владыка! Оно было до меня и будет после.
Друг это или враг человека?
Но жена Мальцева поняла это как ужас: время уносило с собой её жизнь, неповторимую, единственную. В той комнате невозможно было поверить в бессмертие души. Вечность существовала для одного только времени, оно одно только было в ней. Всё остальное, не защищённое ничем, мимолётно, конечно, ничтожно.
И она расплакалась в той комнате.
Эти колёсики, эти спирали, цепочки, пружинки и винтики – как они походили на мельчайшие орудия пыток! Эти маятники, со своим сверкающим металлом, как раскачивались они, как отсчитывали, как отрезали безжалостно, навеки, те минуты, что могли бы быть счастьем – и не были.
А Мальцев наслаждался всем этим. Он проводил дни и часы, внимательно углубляясь в рассматривание механизмов, разбирая и вновь складывая их. Часы жили для него.
Из распахнувшихся дверец суетливо высовывалась кукушка, тёмная, как вдова, одетая для похорон, и хрипло отсчитывала часы, каждый провожая в могилу поклоном плешивой головы. Из дверец выходили повсюду процессии и, совершив свой полукруг – зачем? – снова безмолвно исчезали, и дверцы – на час – плотно закрывались за ними. Из тёмных пещер в больших старинных часах выступали гуськом монахи, доминиканцы, в опушенных на лица капюшонах; выезжал поникший головою рыцарь, Дон Кихот со сломанным копьём; на трёхногом коне, в конвульсиях, умирал какой-то давно забытый миром герой; босая Агарь влачилась по пустыне, и позади её полуголый сын, мальчик Измаил с кудрявой шапкой тёмных волос; пастух выгонял овец, акробаты выкатывались колесом и, проделав свой единственный, всегда один и тот же трюк, катились обратно. Раскачивались качели, и, сидя на них, скалило зубы какое-то неизвестное миру животное; танцовщица в кружевных лохмотьях, стоя как столб, неподвижно, вдруг высоко поднимала то одну, то другую негнущуюся ногу, и китайский мандарин, ни на что не глядя, укоризненно качал головою. Но последний удар часов мгновенно прекращал фантасмагорию – и всё убегало, исчезало, всё пряталось. «Тик-так, тик-так», – шептали часы. – Жизнь – какое печальное зрелище!»
Мальцев хранил свою коллекцию бережно, созерцал её с гордостью. Ежедневно занимался ею. Один. Он больше уже не приглашал свою жену в ту подвальную комнату.
Но она не могла её забыть.
Она жила, зная, почти слыша, как внизу, в подвальной комнате, отсчитывается невозвратное время человеческой жизни. Её жизни!
Бежать! Бежать! Бежать отсюда! Но как? Куда? Поздно. Она была женою этого человека. Он был безупречного поведения. На что жаловаться? Он был джентльменом. Он никогда не крикнул, не топнул, он не оскорбил её бранным словом. Это о н а была виновата. Это её вина, сентиментальной, всем недовольной женщины; это она – истеричка – воображает то, чего нет. Ей мало воздуха в тридцати комнатах дома? мало ей места? Она знает нужду? Её заставляют работать? Да, это она – виноватая сторона в их браке, женщина, подверженная странным мыслям и необъяснимым настроениям.
Она сделала последнее усилие.
Как раненая птица, вдруг воспрянув, взлетает в последний миг над землёю, так она поднялась над своею судьбой. Благородство, терпение, без упрёков, без ропота! Животное, защищая себя, выращивает свою раковину, так она развила в себе внешнее спокойствие, достоинство манер, ничем не разрушимое терпение и умение молчать. Именно тогда она и начала чувствовать внутри своего тела тот жестокий огонь, ту болезнь, что теперь сводила её в могилу.
Теперь поздно было для Мальцева находить что-либо новое, чтоб укорять, ранить или унизить её. Что бы он ни говорил, это больше её не касалось. Это было его личное дело. Он понял это. И именно её равнодушие наполняло его горечью негодования. Это её вежливое безразличие! Она отсутствовала. Она ушла из его жизни, его семьи, его дома. Душа её не обитала с ним.
Но во имя чего – её жизнь?
Она жила для сына. Она была нужна ему – и она жила.