Вначале мать не сдавалась. Она пробовала всё: слёзы, упрёки, угрозы; она пробовала смех, песни, ласку; она подучивала меня секретно, что сказать папе вечером; наконец, она пробовала м о л ч а н и е – всё это действовало до девяти часов вечера. В девять часов отец брал фуражку и уходил в собрание. Он ушёл и тогда, когда в кухне начался пожар, и когда я, побежав за ним, упала и вывихнула ногу, и когда мать крикнула, что примет яд.
Позднее мать покорилась, больше не боролась, но, конечно, горько страдала. Отец понимал это, но, спасая себя для карт, делал вид, что не замечает. Я росла между ними. Он был красивый, высокий, стройный, сдержан в манерах, немногословен, со странным напряжением в выражении глаз. Я любила тихий звон его шпор, когда он бесцельно бродил по полутёмным комнатам, ожидая девяти часов вечера. Но я любила и мать. У ней было два лица. Одно – спокойное, хотя дрожь проходила по нему от всякого резкого звука, бледное, красивое лицо – это в присутствии папы; другое лицо – без него.
Мы жили в странном мире, созданном мамой, в мире претензий, где у каждого из нас была своя роль. Мы играли пьесу, изображая благополучную семью, где всё и всегда хорошо. Долгие годы сделали из нас троих первоклассных актёров. В нашем доме никто и никогда не произносил слова «карты». При свете дня, в присутствии отца, в доме были лишь спокойные лица, слышались обычные тихие разговоры. У нас троих – прекрасные манеры. В девять часов вечера отец говорил:
– Ну-с, я пойду в собрание.
И мама, улыбаясь, отвечала:
– Сходи, конечно. Добрый вечер!
Денщик подавал отцу фуражку и шашку. Отец целовал на прощанье мамину руку. Целовал меня.
Отец ушёл. Актёр снимает маску. Мать лихорадочно сбрасывала её в тот же момент, как за ним закрывалась дверь. Она не боялась ни рыдать, ни плакать, зная, что отец долго не вернётся. Он возвращался обычно под утро, она же никогда не ложилась спать до самого момента его возвращения.
Сначала – и это каждый вечер – она быстро ходила по полуосвещённым комнатам, сама с собою разговаривая вслух, ломая руки, как человек, принимающий последнее решение:
– Я уйду от него! Я уйду с Сашей, и он н и к о г д а н е у з н а е т, куда мы скрылись!
И она кидалась в спальню, начинала выбрасывать из шкафа бельё, одежду.
– Он вернётся и увидит: д о м п у с т! Он будет жить в п у с т о м д о м е! Но надо спешить!
И она бежала в мою комнату, к моей постели:
– Саша, ты любишь меня? Ты уйдёшь со мной?
Я притворялась спокойной и спящей. Притворяться я научилась с раннего детства.
– Саша, мы уходим из этого дома! – она будила меня. – Мы уходим отсюда! – Она обнимала меня, подымая с постели, обливая горячими слезами. – Ты уйдёшь со мной?
– Уйду, мама! Куда мы уходим?
– Отсюда… далеко-далеко. Где-нибудь должен же б ы т ь покой на земле…
Я тихо плакала в её объятиях. Но время шло, и возбуждение оставляло её. Плача, она снова укладывала меня в постель.
– Спи, дорогая! Прости, я напрасно тебя разбудила!
Я притворялась, что засыпаю, а она снова начинала бродить по дому, шепча молитвы, падая на колени перед иконой то в одной, то в другой комнате; то, вдруг замолкая, она неподвижно стояла, прижавшись к выходной двери, прислушиваясь.
Чего она боялась? У нас не было средств. Отец иногда много проигрывал. Карточный долг в офицерском собрании должен быть уплачен в течение двадцати четырёх часов – иначе позор, и для спасения чести полка – самоубийство. Мать знала, что отец сделает именно это. Она жила с этим страшным ожиданием конца, оно было её спутником и собеседником каждую ночь. От него она бегала по комнатам, собиралась со мною скрыться из дома. В полночь она смотрела в тёмные окна, шепча: «Только б он вернулся! Только б узнать, что с е г о д н я ничего не случилось!» И, падая на колени, она кричала иконе: «Не дай погибнуть». И снова кидалась к окнам, смотрела в темноту, прижимая лицо к стеклу. За окном постепенно редела безответная ночь.
– Боже, Боже! за что Ты меня оставляешь? Почему не пожалеешь?..
Время шло. Смирение снова сменялось отчаянием, и она кричала, глядя на икону:
– Не хочешь помочь, так пошли мне смерть! Сейчас, сию минуту! Могу я хоть это выпросить у Тебя? – И она била себя кулаком в грудь, ожидая ответа.
И снова кидалась ко мне.
– Я посижу с тобою, Саша! – говорила она беззвучно, совсем обессиленная. – Мне стало страшно-страшно одной сегодня!
Я обнимала её. Она прижималась ко мне, ища защиты, покорно, как дитя. Я говорила ей бессвязные ласковые слова.
Так проводили мы ночи: летние, зимние ночи с ветром, ночи с луной, ночи с грозой и бурей. Я тогда полюбила луну. Она была единственный мой собеседник. Ей я открывала всё, объясняла то, что бывало днём, чего она не могла видеть. Луна, для меня, была то серебряная, то золотая, то розовая, то светло-лиловая, то сиреневая, то голубая. Она меняла, для меня, форму и цвет. Я смотрела на неё, и она меня успокаивала. Она помогала мне не плакать. Она учила меня притворяться.