Оставшиеся деньги мать укладывала живописной кучей перед прибором отца. Она развила настоящее искусство, как сделать эту горку пушистой, чтобы казалось побольше, чтоб незаметно было, что кое-что взято.
Вижу отца в такие дни. Он выходил в столовую в малиновом халате. В такие дни у него были лазоревые глаза. Глядя на него тогда, я понимала маму: ему можно было всё простить.
Выпив чашку кофе, отец начинал с Ивана.
– Ну-ка, Иван, – говорил он, давая ему десять рублей, – выпей чего-нибудь за моё здоровье!
И Иван, беря деньги дрожащей рукой, отвечал:
– Слушаюсь, ваше благородие!
Затем отец обращался к нам:
– Ну-с, мои дорогие дамы, объявляю праздник! Едем по магазинам. Делайте ваши покупки!
Так начиналось одно из наших горших унижений. В городе, конечно, уже знали о колоссальном выигрыше. Все, кто видел нас, с трудом скрывали улыбки. Отец покупал всё что попало, не спрашивая о цене: кружева, духи, веера, браслеты, ленты, шляпы, конфекты, цветы, книги, ноты. Приказчики хихикали за нашей спиной, зная, что будет дальше. Едва вернувшись, мать – секретно – посылала с Иваном всё, что было возможно вернуть в магазины. Она даже не раскрывала пакетов: они уходили в той же обёртке. То, что не брали обратно, посылалось в ломбард, в лавку подержанных вещей, за дешёвку, лишь бы получить деньги. Иван по уходе отца в собрание рапортовал об исполнении поручений. Часто это были унизительные для нас отказы. Мать слушала, закусив губы. И всё же ни разу в жизни она не отказалась от этих поездок в магазины: она понимала, что эти часы были единственной гордостью отца, вершиной его роли, его иллюзией семейного достоинства, и она не хотела лишать его этого выдуманного счастья.
Удача, как известно, длится недолго, и через неделю, вечером, без четверти девять, отец говорил:
– Ну-с, теперь в собрание. Китти, не одолжишь ли мне несколько рублей?
И мама отвечала спокойно:
– Саша, дай мой кошелёк, там должны быть деньги.
Она никогда не держала кошелька вечером при себе, это казалось бы неделикатным намёком. Кошелёк был в её столе. Я шла, приносила кошелёк и давала отцу деньги. Отец брал их, и руки его дрожали. Видели ли вы когда-нибудь, как дрожат руки игрока? Это те руки, что доверяют року, одной случайной карте свою честь, свою жизнь и честь тех, кого любят. Помните – и это глубокая истина – именно игроки любят глубоко и страстно. Это они в тёмную ночь стреляются из-за взгляда цыганки, это они на рассвете выходят на дуэль, чтобы, непременно убить или быть убитым. Они одни живут не торгуясь, за всё уплачивая горячей монетою жизни.
Всякий раз, как отец брал мамины деньги, руки его начинали дрожать. Его пальцы дрожали в суставах, не от плеча, не от кисти, как будто бы они и не были соединены с остальным телом. Ладонь судорожно сжималась и разжималась, а суставы пальцев дрожали – не враз, не ритмично, а каждый отдельно, своей особою дрожью, своим отдельным страданием, и мелкие капельки пота появлялись на этих суставах.
Иногда ночью мать плакала:
– Если суждено быть горю, пусть бы он был, например, пьяницей – о, насколько это было бы легче!
Я росла, и в нашей пьесе увеличивалось значение моей роли. Я рано начала давать уроки. Мне были рады в богатых, но простых купеческих семьях, где я не только помогала в приготовлении уроков, но также учила манерам, говорила по-французски, была как бы приходящей гувернанткой для девочек. Я зарабатывала деньги.
И в вечера, когда отец говорил: «Ну-с, пойду в собрание. Китти, не дашь ли ты мне несколько рублей?» – и мать отвечала: «О, пожалуйста, Саша, дай мне мой кошелёк», – я, с сердцем, останавливающимся от волнения, от гордости, отвечала спокойно и ровно:
– Не беспокойтесь, мама! Вот здесь мой кошелёк. У меня есть лишние деньги.
И я протягивала мой кошелёк отцу, он брал его, и наши руки – и его, и моя – дрожали.
Для кого мы старались? Для кого сохраняли это внешнее благородство, это внешнее достоинство? И в городе, и в полку все и всё о нас знали. Но в военной среде тогда царили прекрасные манеры. Поскольку мы сами никогда, намёком даже, не касались в разговоре наших несчастий, не допуская никакой фамильярности, участия или дружбы, никто никогда в нашем присутствии не касался того, что мы старались скрыть. Мы были в обществе как все.