«Фасад» и «декорация» ничего не говорят. Выходит, будто корень нашего парламентаризма в чьих-то эстетических потребностях. Чья же это могущественная эстетика, которая заставляет нашу историческую власть мириться с новым «фасадом»? «Видимость» и «фикция» – тоже немногим лучше. Ибо если «фикция», то для кого и на какой предмет?
Для того, чтобы «отделаться от настойчивых притязаний народа»? Это объяснение стоит в полном противоречии со всеми обстоятельствами происхождения режима 3 июня. Третья Дума возникла именно тогда, когда старая власть – основательно или неосновательно – сочла возможным игнорировать «притязания народа». Одновременно с разгромом рабочих организаций и карательными экспедициями в деревнях совершено было отнятие избирательных прав у народных масс и превращение Думы в неприкрытое представительство имущих. Но может быть именно «притязания» имущих обеспечивают существование Думы? Что касается дворянской правой, то она в Думе не нуждалась; наоборот, по самой природе ее отношений к государственному бюджету, ей гораздо удобнее обделывать свои дела не на открытой политической сцене, а за ее кулисами. С другой стороны, буржуазная левая – в лице кадетов – уже пробовала определять своими «притязаниями» политику Государственной Думы; но обе кадетские Думы были упразднены, чтоб уступить место третьей, октябристской. Остается, следовательно, допустить, что именно октябристы – капиталистический центр – своим политическим давлением на старую власть обеспечивают существование «обновленного» строя. Однако, политическое бессилье октябризма слишком решительно протестует против такого допущения. В медовые месяцы связи октябристов с правительством они были отнюдь не «правящей», а только первой из услужающих партий. «Упрочение» третьей Думы – волею судеб – происходило параллельно с ослаблением влияния октябристов. Они грозили «сосчитаться» с бюрократически-дворянским Государственным Советом; пробовали переходить в оппозицию, но каждый раз вынуждены были поджимать хвост. Ибо каковы реальные ресурсы их политического давления? Масс за ними нет. В финансовом смысле правительство от них слишком мало зависит. Наоборот, они сами приобщаются к иностранным капиталам в значительной мере через посредство правительства и привыкли питаться государственным бюджетом, на структуру которого они и сейчас бессильны оказать влияние.
Таким образом, объяснять существование третьеиюньской конституции давлением капиталистических классов было бы неправильным: во всяком случае это значило бы чрезвычайно преувеличивать источники и орудия этого давления. Что же остается? Стыд или страх пред «укоризненными киваниями Европы»? Но это морально-психологическое объяснение совсем уж не выдерживает критики. Откуда столь нежная чувствительность к общественному мнению «Европы»? У нас погромы, у нас Азеф, у нас интенданты, у нас дело социал-демократической фракции второй Думы; наконец, у нас же незыблемый государственный принцип: стыд не дым – глаз не выест. Да и о какой тут «Европе» речь? О демократической, т.-е. о пролетарской? Разумеется, нет: эту-то не успокоишь родзянковской Думой. Остается, стало быть, Европа капиталистически-биржевая. Обыкновенно так и говорят: наша Дума – только декорация «для европейской биржи». Но что это по существу значит? Европа видала на своем веку всякие конституции и всякие парламенты. Неужели же биржа – особа, как известно, довольно тертая – так-таки неспособна отличить нашу кустарную «декорацию» от заправского парламента? Да и зачем вообще бирже наша конституция? Биржа заинтересована по отношению к России только в аккуратном поступлении платежей по займам и в высоких дивидендах на вложенные в промышленность капиталы. Но ведь Дума не печатает ассигнаций и не чеканит золота. Следовательно, биржа может быть заинтересована в русской конституции как раз постольку, поскольку эта последняя не «декорация для европейской биржи», а реальная величина в общественной жизни России. Объяснять наличность третьеиюньского представительства ссылкой на «Европу», значит попросту отсылать от Понтия к Пилату: ибо «Европа» лишь в той мере учитывает наше представительство, в какой оно является регулирующим фактором во взаимоотношениях государственной власти и разных классов русского общества.
В этом вся суть. Дума есть регулирующий аппарат во взаимоотношениях монархии и имущих классов. Этот аппарат навязан монархии не дворянством, – наоборот, оно не раз уже подталкивало монархию на путь полной реставрации, – и не капиталистическими классами: для этого слишком слабы их политические ресурсы. Но внутренние потребности самой монархии, в процессе ее приспособления к капиталистическому развитию и использования этого развития для своих целей, делает для нее необходимым злом ту, напр., степень «свобод» (под арапником исключительных полномочий), какою мы наслаждаемся теперь, и ту форму организованного общения с имущими классами, какую мы наблюдаем в Таврическом дворце.