«Где же здесь разумность природы?» — подумал он вдруг и вспомнил бабочку, которую увидел в далеком детстве в конце апреля, когда его увезли к Балтийскому морю, где у них была своя дача с большой круглой столовой в первом этаже и с маленькими жилыми комнатами наверху.
Тогда он пошел гулять со старшей сестрой, и сначала они попали в сосновый лес, а когда вышли из него, то оказались на крутом обрыве, откуда была видна морская вода, напоминающая огромное тусклое зеркало, которое давно не протирала горничная. Они стояли на обрыве, и сестра в бинокль рассматривала корабль, плывший навстречу заходящему солнцу, а Коленька вслушивался, как затихал ветер в прибрежных кустах, откуда вдруг вылетела бабочка и закружилась недалеко от того места, где он увидел маленькую льдинку между сосен, излучающую свой обманчиво теплый свет. Это была последняя льдинка в лесу, и на нее опустилась бабочка и замерла от ожога, но в следующую секунду она взмахнула крыльями и поднялась в воздух, а потом потеряла равновесие и упала в кусты.
И вот тогда Коленькина сестра сказала, что такие бабочки живут только один день на свете, и все-таки природа разумна, если она даже уничтожает человека, который рождается слишком поздно или слишком рано для того времени, в котором живет.
Мальчику трудно было понять рассуждения своей взрослой сестры, но то, что она не пожалела бабочку, сильно огорчило Коленьку, который до сих пор помнил даже расцветку этих распростертых крыльев в воздухе, а вот имя своей сестры он забыл, и такое случалось с ним не в первый раз, когда он начинал думать о своем детстве.
От таких размышлений он довольно быстро уставал. Устал он и сейчас. В его сознании рождались какие-то слова, которые он стеснялся произнести вслух, потому что это были стихи о вечной любви и они могли только рассмешить расчетливого Марфушку, с нетерпением поглядывающего на привокзальную площадь.
— Мистер идет, — сказал Марфушка. — Идет, голубчик, и не с пустыми руками. Коля, подъем.
Они выпили за свое здоровье и потянулись к горячей картошке и соленым грибам, чувствуя, как что-то теплое и приятное закружило им голову, и от этого всем захотелось спать, но потом это желание быстро исчезло, и они снова увидели бегущие облака над тайгой, последний раскачивающийся вагон уходящего товарного поезда и садик со старой березой, уронившей свой лист на разостланную газету.
Они выпили еще и еще, и Марфушка снял кепку и, расстегивая ворот рубашки, вытер шею клетчатым носовым платком, следя за Мистером, который ровно разливал спирт в стаканы.
— Аптека, — восхищенно сказал Марфушка. — Люблю точность. И еще я люблю думать, что из меня получится от сознательного просветления. Вот Мистер поедет в Новозыбков спички делать, а я пахать буду. Выучусь на тракториста. Женюсь. Возьму по любви, чтобы чувствами жить, как весной. Ведь никто из нас ничего не знает про настоящую любовь. Никто.
— Ты прав, Марф! — воскликнул Мистер. — Ты прав. Понимаешь, про любовь ты сказал золотые слова. Мы ее видели редко в кино, а наяву мы ни разу не переживали такого дара природы.
— Не утверждайте этого, — вдруг сказал Николаев-Российский. — Я знаю, что такое настоящая любовь.
— А чего же ты молчишь? — изумился Мистер.
— Потому и молчу, что никто не поверит в такую необъяснимую любовь. Про нее я написал много стихов. Слушайте.
И после того как Николаев-Российский кончил читать, Марфушка усмехнулся, а Мистер погрузился в глубокие раздумья, почувствовав себя впервые в роли судьи, от которого ждали справедливого приговора.
«Последствия такой встречи оказались роковыми для Николая, — думал Мистер. — А барышня на деревянном перроне — совершенно неустановленная личность, и это уже точно — неустановленная, и она могла выйти замуж, покинуть эту станцию, связаться с женатым и не признаться, что она взмахом платочка навеки полонила сердце одинокого стихотворца». Голова Мистера раскалывалась от напряжения, и звонкие молоточки стучали в его висках.
— Пахарь, дай носовой платок, — сказал Мистер, обращаясь к Марфушке.
Он окунул платок в туесок с водой, затем приложил этот жгут к горячему лбу и привалился спиной к старой березе, уронившей еще один лист на газету.
— Да, печальное дело, — сказал Мистер. — Память — это глубокий корень. Повреди его, и сам упадешь, как дерево. Помните, ночью я писал письмо матери и начисто забыл номер родного дома? Это значит, все мы были с памятью в разводе, и мы должны осудить себя за это. Слушай, ты, приемный сын родины. Запиши мою настоящую фамилию. Дарьялов. Новозыбков, Песчаная улица, дом девятнадцать.
Мистер пристально посмотрел на Николаева-Российского, потом чокнулся с ним и с Марфушкой и, выпив остатки спирта, как-то зябко повел плечами и закусил огурцом.
— Ник. Говорю тебе откровенно. Мне не нравится твой литер. По такой бумажке едут за длинным рублем, а твоя юго-восточная любовь — это опасная фантазия стихотворца. Ты затоскуешь в Якутии по этой перронной барышне, а ты живой человек, обходительный, чересчур деликатный. Марфушка, ты слышал от Ника хоть одно черное слово?