В первые же дни после того, как Надежда уехала в отпуск, он познакомился с Ольгой Артемьевой, она вызывается свидетельницей, поэтому он считает себя вправе назвать ее. И он полюбил Артемьеву. Полюбил так, как никогда раньше никого не любил. Он боролся с собой, но новое чувство было сильнее его. Он бы не простил себе, если бы что-нибудь скрыл от Ольги. Он рассказал ей, что у жены есть ребенок и что Надежда четыре года обманывала его. Но он ничего не скрыл и от жены. Когда она вернулась из отпуска, он сам ей открыл правду о своих чувствах к Артемьевой.
А Надя повела себя как-то странно: она отказывалась верить, не может чувство, которое было таким глубоким на протяжении нескольких лет, исчезнуть сразу и бесследно. Но он дал ей ясно понять: пусть не заблуждается, от этого ей будет только тяжелее, он уходит к Артемьевой. Он должен отдать Наде справедливость: не было ни сцен, ни попреков. Но она тяжело заболела и была отвезена в больницу.
В конце октября Надя вернулась из больницы домой.
Вечером 6 ноября он ушел на праздники к Ольге Артемьевой, предупредив Надю, что пробудет там до 10 ноября. Он считал и считает, что это его долг, долг перед Ольгой, перед собой, перед своим новым чувством, и поэтому наотрез отказался исполнить Надину просьбу: провести хотя бы один праздничный вечер с ней. Правда, Надежда говорила, что в праздники соседи уезжают за город, она остается вдвоем с Леней и ей страшно, пустая квартира ей кажется склепом. Но он, Щербаков, прекрасно понимал, что это ~ нервы, он не хотел и не мог огорчить Ольгу.
10 ноября ранним утром Щербаков вернулся домой. В своих показаниях он так описывает дальнейшие события:
— Подойдя к двери квартиры, я увидел, что она полуоткрыта, я потянул ее к себе, дверь не открывается, но чувствую, что ее кто-то держит. Я потянул сильнее и увидел, что ее держит рука. Я уперся ногой и дернул. Дверь сразу же распахнулась, и я отскочил, а в это время из коридора с топором, поднятым над головой, шагнула Надя. Топор она держала лезвием вниз. Она метила попасть топором в меня, но я отпрянул назад и заслонился рукой. Лезвием топора она попала мне по руке. Я сразу схватился рукой за топорище и вырвал топор из рук Нади.
Щербаков не пылал гневом, он и не старался выставить Надю в дурном свете, он только удивлялся, как она таким способом могла разрешить их сложные отношения. Владимир честно и прямо открыл свою душу Надежде, ведь с ним произошло то, над чем он не волен, он полюбил другую, а жена схватилась за топор: „Любишь там не любишь, это твое дело, а жить ты обязан со мной, а уйдешь, топор в ход пойдет”.
Слушали Щербакова сочувственно. Правда, был какой-то настораживающий оттенок во всем рассказе Щербакова: о Наде, своей жене, он говорил как о совершенно постороннем, полностью чужом, не занимающем никакого места в его жизни человеке. Но она ведь покушалась на его жизнь, и если после этого он стал к ней безучастным и равнодушным, то это еще не самое худое из того, что он мог испытывать к преступнице.
Держал себя Щербаков скромно, с достоинством и не пытался выглядеть героем. Он вызывал у аудитории, возможно, даже не стремясь к этому, сочувствие и понимание. Так бы все и осталось, если бы не дневник Владимира Щербакова.
О дневнике будет рассказано, но только до этого необходимо упомянуть, при каких условиях была оглашена первая цитата из него.
Когда Щербаков закончил свой рассказ, судья спросила его:
— Вы сказали, что боролись со своим чувством к Ольге Артемьевой, и только убедившись, что оно сильнее вас, решили оставить семью. Как долго длилась эта ваша борьба с самим собой?
Щербаков недоуменно пожал плечами, разве можно точно установить дату.
— Довольно долго. Точно сказать не могу.
— Постараемся вам помочь, — сказала судья, и тут впервые в суде прозвучала цитата из дневника.
— В вашем дневнике есть такая запись от двадцать четвертого августа. „Горят мосты. Швартовы отданы”. Что это значит?
— Я принял решение уйти к Артемьевой, об этом и написал, — ответил Щербаков.
— А познакомились вы с Артемьевой, как видно из дневника, двадцать второго августа вечером. Следовательно, ваша борьба с самим собой длилась один день, двадцать третьего августа. Так ли это?
— Я за пять лет сделал столько добра Наде, что имею право в конце концов думать и о себе, — спокойно, без раздражения ответил Щербаков.
— И ребенку сделали столько добра, что вправе были больше о нем и не думать?
Щербаков ничего не ответил.
И ничего как будто и не произошло. Виновность подсудимой не стала ни меньше, ни легче. Допрос Щербакова едва начался, и фактические обстоятельства дела не претерпели никаких изменений. И все же нечто важное, очень важное, случилось. У всех, кто слушал дело, возник еще не вполне осознанный, но уже беспокоящий совесть вопрос: обязывает ли человека сотворенное им добро? И если обязывает, то к чему? Вправе ли был Щербаков, после того как пробудил в Наде веру в человека, стал ее „светом и теплом”, отойти в сторону, сказав: „Я достаточно помогал ей, с меня хватит”?