Это была не единственная „обида”, нанесенная Алексеем Алексеевичем, а заодно и Озерцовой, „обида”, которую выдумала Евгения Сергеевна. Все три года подмечала она: затаилась, сжалась, но не ушла из сердца Саши любовь к отцу, нет-нет, а полыхнет в нем надежда: может быть, мама ошиблась, папа вернется, и все пойдет как раньше. Все три года грызла Евгению Сергеевну тревога, не станут ли искать и не найдут ли сын и отец дорогу друг к другу? Вот почему с первых месяцев распада семьи она принялась выдумывать „обиды”, чтобы каждая из них стала завалом на этой дороге, чтобы сделали они ее непроходимой. Ушел Алексей Алексеевич в октябре, а 29 ноября — день рождения Саши. Сколько ни просил Алексей Алексеевич, Евгения Сергеевна запретила ему поздравлять сына. А потом сумела внушить Саше, что новая семья до того заполонила чувства отца, что даже в день рождения сына не удосужился вспомнить о нем. „Чего проще, — негодовала она, — послать телеграмму, но и того не сделал”. Так все три года Евгения Сергеевна „подбрасывала дрова в костер”, разжигая обиду и боль, выдумывая одну „вину” за другой.
Евгения Сергеевна рыдала и больше ничего не утаивала от защитника Саши, но не потому, что наконец поняла: каждая „вина” отца — рубец на сердце Саши, а когда их много, сердце ссыхается и опасно ожесточается. Она рыдала, страшась того, что ее ждет. Рассказать суду об „обидах”, в которые поверил Саша, необходимо, другой возможности смягчить виновность Саши нет, суд должен знать, что „орех” был последней каплей. Но если об этом скажешь, Алексей Алексеевич легко опровергнет выдумку и Саша поймет: мать ему лгала — и не простит. Она останется одна.
Саша на всех допросах и словом не обмолвился об обидах, нанесенных его матери и ему, раздельно о них не скажешь, а он знал, что маме при ее обостренном самолюбии нестерпимо, когда посторонние люди ее жалеют, знал, что публичное обсуждение в суде обид, нанесенных бывшим мужем, будет для мамы мукой, потому и не сказал о них. Неожиданно для себя самого он рассказал защитнику об „орехе”, но тут же предупредил, что в суде об этом промолчит. И сдержал свое слово.
Когда Саша давал объяснения в суде, ему настойчиво предлагали вместо общих фраз, вроде „растоптали жизнь”, „неискупимо виноваты перед мамой”, привести факты. Саша молчал в ответ.
Невольно, нисколько не желая этого, Татьяна Михайловна, давая показания в суде, ухудшила и без того тяжелое положение Саши. Стараясь облегчить его участь, она, кое-что угадывая в Сашином душевном состоянии, объясняла его очень бережно, боясь причинить боль, она была полна такой искренней снисходительности, что при сопоставлении ее нравственного облика и отношения к Саше со злобностью телеграмму, она, эта злобность, выглядела необъяснимой и вызывала все более резкое осуждение. Надо вот еще что принять во внимание: Саша полностью верил в вымысел матери, видел в душевной мягкости, которую в суде проявляли к нему отец и Татьяна Михайловна, только лицемерие и приходил в бешенство. Поэтому председательствующий и спросил Сашу:
— Допустим, вы никакой телеграммы не отправляли, сегодня вы бы ее отправили?
Председательствующий не расслышал ответа, а, возможно, услыхав, не поверил себе и потому сказал:
— Повторите ваш ответ, я не расслышал.
Саша отчетливо ответил:
— Да, отправил бы!
Он понимал, какие беды принесет ему его ответ. Но для Саши сейчас было важнее другое: пусть знает Алексей Алексеевич, что ничего ему Саша не простил, не дал себя обмануть ханжеской мягкостью. Пусть знает!
Надвинувшуюся беду увидела и Евгения Сергеевна. Она пришла в суд, так и не решив, откроет ли она правду, правду, которая оттолкнет от нее сына. Но ответ Саши все изменил. Теперь она знала: промолчит — разразится беда, скажет правду — судьба Саши изменится к лучшему. Евгения Сергеевна больше не колебалась.
Могут сказать: чему тут дивиться, разве можно было другого ожидать от матери? Да, это верно, и все же было бы несправедливо недооценивать то, на что решилась Евгения Сергеевна, ради Саши она теряла Сашу, для нее это было актом самопожертвования. И совершила она его достойно. Она ничего не преуменьшала, ничего не приукрашивала и ничего не смягчала. Трудная это была исповедь, но точная и внешне бесстрастная. Тем сильнее она волновала. И пока Евгения Сергеевна давала показания, она ни разу не взглянула на Сашу. Поэтому у нее и хватило сил досказать до конца.
Ни прокурор, ни адвокат не задали Евгении Сергеевне ни одного вопроса, ее показания были исчерпывающими.
После того как прокурор и адвокат обменялись речами, председательствующий предоставил Саше последнее слово.
Саша встал. Ошеломленный, потерявший себя, он молчал. А потом сказал:
— Я столько сегодня узнал и не могу еще ни в чем разобраться; можно, я завтра скажу?
Суд согласился.
А назавтра Саша сказал свое последнее слово, и было оно обращено не к судьям:
— Папа! — и запнулся, словно удивляясь, что так вымолвилось. — Татьяна Михайловна! Я знаю, что не имею права на прощение, но если можете, простите! — и умолк, замученный раскаянием.