— Милочка! — сказала Корделия, обращаясь к ней. — Милочка! Анатолий Калинникович, дорогой! Как вы могли скрывать такой алмаз, такой бриллиант? Бес-со-вест-ный! Столько строилось засад, даже Нинуленьку прочь, а победительница — вот она! Пора оформить отношения... И у вас пойдут ген-ни-а-а-льные дети!..
Корделня рухнула на стул с истерическим хохотом. Всеобщее внимание переместилось на Косырева и побледневшую Лёну. Та сглотнула слюну и внятно сказала:
— Разве вы не видите, мадам пьяна. Ну-ка, кто-нибудь, нашатырного спирта!
Тогда поднялся Алексей Федорович, более чем серьезный. Миновав Лёну, острые глаза перешли к хозяину дома.
— Од-на-ко, — проскандировал он, — есть правила вежливости, несоблюдение которых вынуждает покинуть стол.
Твердоградский не прощал обид, нанесенных жене. Но вмешался Нетупский. Он охватил плечи Корделни, что-то зашептал на ухо, и она отмякла, успокоилась, полезла чокаться на брудершафт.
Стычка эта по произволу Корделии оборвала их сближение. После — будь она проклята! — новогодней пирушки как-то получалось так, что и служебное общение происходило не наедине, а только при других. Теперь по вечерам она не задерживалась в институте, хотя говорили, даже ночевала, когда он отсутствовал. А он любовался ею и ревновал к Шмелеву, которому она часто, слишком часто и сердечно, да, сердечно и доверчиво улыбалась, а когда Косырев заходил в лабораторию, напротив, прятала со стола какие-то письма.
Наконец между ними состоялся разговор, тогда он не знал, что последний.
Размахивая ключами, Косырев, хотя не без опаски, повернул в лабораторию поздно вечером. Надо было срочно обговорить переделку циакрина, операционного клея — требовалась более нежная консистенция. У Анны Исаевны не получалось, а Лёна тоже знала в этом толк. По дороге остановился у «Доски гипотез», нововведения молодежи, где свет и дурь ума выставлялись наглядно, на всеобщее обозрение. Формула: «Почему бы не предположить, что...» Почему бы не предположить, что при некоторых психических заболеваниях возможно оперативное вмешательство? Что в барокамере возможны терапевтические процедуры? Почему бы... Он прочитали — хоть глаза протирай. Почему бы не предположить, что возможен симфонический оркестр при двух дирижерах. И гигантский знак вопроса. А внизу приписка: «Не выйдет! Без дирижера возможно. И было — Персимфанс». Незаметно подошедшая Лёна смущенно хмыкнула.
— Не видела, — сказала она. — Надо думать, Пашка.
Косырев, не глядя на нее, поиграл ключами.
— Но почему бы и действительно не предположить? — прибавила она. — Почти так и есть.
Косырев, сжав ключи, повернулся.
— Да, да, — кивнула она, поправив волосы мягким и усталым движением. — За пределами барокамеры давление тоже растет.
— Но это, м-м, глупая, недопустимая компрометация.
— Почему? Если не утрачено чувство юмора... Руководителей тоже воспитывают.
Косырев заговорил неожиданно горячо. Разве не он, не он сам всячески ограждал реальную свободу подчиненных возражать руководителю, не он пресекал чинопочитание, не он гнал прочь наушников, сеявших лживую информацию для дураков? Разве не он? И вот теперь его же, хоть в каком-нибудь смысле, сравнивают с Нетупским!.. Косырев никак не мог остановиться, он что-то доказывал, пробирал, и видел, что она не слушает, а смотрит на него, и снова поправила шпильку, а под глазами круги от бесконечной работы и от чего-то еще, и ему жаль ее, жаль, и хочется обнять, а губы выговаривают, что подчиненных нужно держать дисциплиной, и эти болтуны, бездельники Пашка с Валькой, просто надоели, куда смотрит Шмелев. и жаль ее, какая личная жизнь за этими стенами, сейчас сказать, что он не может, не может без нее, а она извне смотрит, смотрит сквозь, и выйдет просто глупо. Руки его сами потянулись, но Лёна остановила взглядом, отпрянула: помнит, помнит о той женщине. Проглотила ком.
— Толя...
Его пронзило собственное имя.
— Толя, — она дотронулась до сжатого его кулака. — Все у вас преблагополучно, а так хочется кинуться на помощь.
Он сморщился, сжал стукнувшее сердце и жестко сказал:
— Не надо. Не надо христианской любви.
Она опустила голову в сбившейся шапочке, руки его снова потянулись, но, звякнув ключами, он увидел открытую дверь и пошел прочь, совершенно забыв о циакрине... Шмелев, подумал он тогда, Шмелев. А ко мне только жалость, только.
Но какой там Шмелев, она уехала, она сбежала в Ленинград. И он обязан был крепко подумать, что же он сам такое.
Глава пятая
Свет прошлого
Узнав, что Лёна в Ленинграде, Косырев заторопился. Но утром аэропорт ответил, что Свердловск не принимает, и, видимо, надолго. Поезд уходил в два ночи. Он сложил чемоданчик — на дне лежал дневник в зеленом бархатном переплете,— и, обозрев еще один гостиничный номер в своей жизни, спустился вниз.
У подъезда чернели кучки неистаявшего снега, присыпанные песком, и блестели холодные лужи. Все было готово к весне, а зима еще упрямилась. Траурные флаги поснимали, только на одном фонаре повисла черная лента.