Продавщица вздрогнула, и опять запорхали у нее из-под рук живчики журналы, замахали газеты тонкими, невесомыми крылышками. Она не смогла уже выдавить из себя ни звука, просто стояла, вытянувшись, и молчала каменно, и только глаза ее разговаривали, за толстыми стеклами очков полыхал неистовый пожар, и он готов был испепелить и Вадима и все, что находилось вокруг, такой силы он был. Данин вытерпел, не отвел глаза, нельзя ему было сдаваться, хоть здесь-то он должен был выиграть. Он ощущал, что победа даже в такой, совсем немужской игре необходима ему как воздух, иначе до удушья скверно станет… Его отвлек шум подъезжающего троллейбуса. Увесистый, глубоко просевший на рессорах оттого, что забит был до отказа, подвалил он почти вплотную к остановке. И так близко подкатил, что колеса ширкнули о бордюр тротуара и встали мертво, словно приклеенные к нему. Съежились двери, раскрываясь, и посыпался оттуда народ, по двое, а то и по трое сразу выскакивали люди на асфальт, и было написано облегчение на их лицах.
Уже вышли все, кому надо, уже карабкались в машину те, кто на остановке стоял, а Вадим все еще никак не мог решить, бежать ли ему к троллейбусу и проиграть эту игру, или остаться и дубово добиваться своего. Но вот прошуршал уже что-то динамик в троллейбусе, водитель называл следующую остановку, а это означало, что еще несколько секунд — и машина тронется, и Вадим отступил на шаг, все еще пристально и недобро глядя на продавщицу, потом еще на шаг и потом, сплюнув презрительно и смачно себе под ноги, помчался к троллейбусу, успокаивая себя на ходу: если бы я не опаздывал, если бы не троллейбус… Вскочил на подножку он ловко и умело, но протиснуться в салон оказалось нелегко, ни зазора, ни трещинки не было между телами, плотно они стояли, словно слиплись друг с другом навсегда и никакая сила уже не могла их разлепить… Саданув Вадима по спине, двери все-таки закрылись с трудом. Через остановку стало свободней, и Вадим протиснулся к заднему окну. Он оперся локтями о поручни, засмеялся вдруг негромко. Вспомнил, как добивался своей правоты у киоскерши. Придурковато, наверно, он выглядел со стороны — эдаким настырным чурбаном гляделся. Что на него нашло? Бывает, сказал он себе и подивился вдруг, потому что опять заклокотало что-то внутри, когда нарисовалось ему внезапно перед глазами искаженное злобой лицо киоскерши и подумалось на мгновение, что все-таки остаться надо было и довести все до конца, раз уж начал. А так получается, будто бежал с поля боя. «Довольно, — сказал он себе, пытаясь этим приказом подавить растущую неудовлетворенность. — Довольно! Мелочи все это. Чушь. Ерунда».
Надо подумать о чем-то другом, хотя бы о том, зачем его вызывают так поздно, о том, что предстоит ему пережить там, в отделении милиции, надо подготовиться к худшему, настроить себя, не распускаться и, что бы ни было, держаться достойно… Но не задерживались в голове мысли о предстоящем вечере, не мог он на них сосредоточиться, ловко ускользали они. И он стал вспоминать, чем занимался дома эти прошедшие сутки. Опять не смог сосредоточиться, обрывки какие-то лишь беспорядочно припоминались. Вот он лежит на диване, курит… и вот маме письмо пишет, рвет… вот бумагами, документами, справочниками обложился, репортаж хочет писать, и не идут слова в голову, и не знает он, о чем писать, и летят бумаги вместе со справочниками со стола… вот он снова на диване лежит, бездумно в телевизор уставившись… вот по квартире слоняется, разгоряченным лбом к прохладному стеклу окна прижимается… вот снова глотает он рюмку коньяку, и покойней ему становится, он улыбается даже, а потом вдруг разом всю картину с таксистом представляет, и как бьет его в живот, подбородок — верно, следы от ударов на подбородке остались — и как убегает… и бросается он в кресло, обхватив голову руками, и стонет, стонет…
Вадим крепко вцепился побелевшими пальцами в поручень. «Психопат, — обругал он себя. — Неврастеник». И затуманились воспоминания, отошли на второй план, и огляделся он по сторонам — люди в салоне, много людей. И почему-то тихо, невероятно тихо.
Не разговаривает никто, не шепчется, не смеется. Все молчат. И лица какие-то у всех неживые, унылые, сонные, словно по очень скорбным и печальным делам обладатели их направляются. И Вадим отвернулся к окну, к свету, но свет уже угасал и, притухая, краснел понемногу. И вроде бы еще отчетливо глаза различали и дома, и автомобили, и людей, но нереальными они уже казались, искусственными; очень реалистичными, но все же декорациями к какому-нибудь спектаклю на современную тему.
Утихал и гомон уличный, сумерки словно охладили людей, заставили их замедлить шаг, задуматься: «Зачем бежим? Куда бежим? Надо ли?» И люди шли теперь неспешно, успокоенно. Напряженные лица смягчились, расслабились, и все бы хорошо, но только вот улыбок не было на лицах, не находилось для них места, будто забыли люди, что же это такое — улыбка, или это только Вадиму сейчас так виделось, а на самом деле все иначе было, веселей, радужней.