Хмельницкий не ответил. Длилось тяжкое, гнетущее молчание. За окном послышался басовитый оклик:
— Слушай!
В ответ отозвался кто-то вдали:
— Слушай!
Перекликалась стража.
— Как ты осмелился, как не побоялся мне дерзкие. слова говорить? — спросил Хмельницкий.
— Верю тебе, Хмель, много хорошего сделал ты для нас,— мирно пояспил Гуляй-Дспь,— из ляшской неволи вырвал край наш, туркам не поддался, отчизну возвысил, с Москвой воссоединил нас — оттого почитаем тебя, Хмель, и стоим за тебя нерушимо и твердо как скала. И страха перед тобою у меня нет: ведь ты хорошо знаешь, чем голота живет и чего хочет, хотя и сам ты из панов и к панам душа твоя лежит... Но это чернь прощает тебе за сердечную любовь к краю нашему.
— Тяжко мне,— проговорил вдруг с болью Хмельницкий.— Ох, как тяжко! Сердце в груди — как пороховницы без пороха...
— Свое отдал бы тебе! — со слезами в голосе прошептал Гуляй-День, вдруг остро ощутив, что гетману уже не подняться с этой проклятой, страшной постели.— И лея один, многие тысячи казаков и посполитых поступили бы так же.
— Подойди ближе! — гетман поманил Гуляй-Дпя пальцем.— Сядь здесь,— указал на край постели. Слабо сжал рукой плечо.— Дай договорить... Вот все вы такие, каждый себя считает умнее других. Разве не вас я держался все эти годы?
— И мы тебя держалпсь, гетман, крепко держались, а, случалось, ты о нас забывал...
— Бывало,— согласился Хмельницкий,— и такое бывало. Но послушай: пускай теперь все воедино стоят за отечество. В мире такое творится, что, если только от Переяслава отступитесь, орда, янычары, шляхта, шведы, немцы, французы потопчут нас, накинут петлю на шею, погибнем, как рабы, и потомки проклянут, проклянут и добрым словом не вспомнят.
— Мы тверды в этом, а вот старшина...— возразил Гуляй-День.— Оттого и приехал к тебе, что молва про старшину недобрая. Про умыслы многих из пнх худые слухи.
— Старшина? — переспросил гетман.— А что она без вас? Гроша ломаного не стоит она без вас! Помни, Иван, Переяслав... Раду... Это — свято! Этого держаться нужно на всю жизнь. на векп вечные поклялись, так и людям скажи, такова моя воля. Нужно, чтобы все мою волю знали.
— Это и наша воля, Хмель,— твердо проговорил Гуляй-День.— Тем только и живем. С Москвой стоять нам навеки нераздельно, одна доля посполитых у нас и у них, одно счастье, одно горе, один путь...
— Хороший путь, светлый,— мечтательно сказал Хмельницкий и, отталкивая от себя легким движением Гуляй-Дня, падая на подушки, пожаловался: — Мне бы еще лет десяток пожить... А вот видишь, не так выходит...
— Хотя бы еще с пяток! — скорбно, но откровенно откликнулся Гуляй-День, отступая от кровати.
— Твоя правда, еще бы пяток,— согласился Хмельницкий.
— Кому же булаву отдашь? — спросил Гуляй-День,
— О господи, господи! — взмолился Хмельпицкий,— У всех эта булана в мыслях, все точно с ума посходили. Папа римский иезуитов в Чигирин прислал, чтобы меня направили на путь истинный: мол, король Ян-Казимир мне грехи простит, а я в его руки булаву возвращу. Свейский король через своих комиссаров лестью глаза отводит, а в мыслях одно — как бы на шею народу нашему ярмо надеть. Лорд Кромвель английский братом своим меня называет, а султан Мохаммед Четвертый, прослышав про болезнь мою, из собственной аптеки прислал целительный эликсир вечности... Дали этот эликсир собаке — издохла. У всех одна забота: кому отдам булаву?
— Народ знать хочет. Сын у тебя, Юрий. Может, ему булаву...
— Э, брат, до булавы нужно еще и головы. Тимофей был бы жив...— перебил Хмельницкий.— Нету Тимофея... Капусты нет... Золотаренко нет... Кривоноса, Нечая, Морозенко...
— Кроме них, гетман, еще многие тысячи посполитых и казаков погибли за волю.
— Снова перечишь мне, а мне перечить нельзя, лекари это запретили. Вот как ты о моей жизни заботишься...
— Правду говорю, гетман, правда только лечит раны, а от лести антонов огонь нападает.
— Огонь, говоришь? — Хмельницкий задумался, искал чего-то беспокойным взглядом в дубовых брусьях потолка.— В душе у меня огонь, в теле огонь, а мышцы как измятая трава... Про Юрася спросил. он как былинка, травинка в поле... От ветра клонится, кто захочет — наступит, сорвет, сомнет... Словно и не кровь моя...
— Да ведь сын тебе?
— Сын! А что из того?
— Не может быть, чтобы такой слабый был. Ты силен, Хмель, великого ума,— Гуляй-День говорил горячо, точно уговаривал,— и у сына твоего этого должно быть вдосталь; ведь не зря говорят: яблоко от яблони недалеко падает...
— Врут! — сердито перебил гетман.— Дерево, может, и могучее, корнями глубоко в землю вросло, скалою стоит дерево под злыми бурями, пышно цветет, а плод гнилой... Так и Юрась мой. Старшина, знаю, как помру, гетманом будет кричать Юрася. Знаю, что и поспольство и казаки шапки вверх кидать будут. Им мое имя нужно! Моим именем черные дела свои покрыть замыслили...
Хмельницкий сжал кулаки.