Но словом не обмолвится Павло Яненко, хотя и хмелен уже. Может, за молчаливость и уважает полковника гетман? А тоже молва идет среди киевских заможных людей, будто забирает гетман полковника в Чигирин состоять при гетманской особе... И об этих толках знает Яненко, но только прячет в усы свою беглую усмешку. Никуда он из Киева не поедет, такова воля гетмана.
Киев теперь город перворазрядный, и в будущей войне надлежит беречь его как зеницу ока — таков наказ гетмана. Да нужно ли о том купцам говорить? Пожалуй, нет!
Вот и стемнело за окнами. Мороз диковинными узорами расписал стекла окон в покоях Дмитрашка. Уже от вина и табачного дыма чадно в головах стало. Уже лавник Дараган Семен затянул песню про Желтые Воды.
Василь Дмитрашко наконец улучил, как ему казалось, удобную минутку, придвинулся ближе к полковнику Яненку — тот сидел, опершись руками о стол, кунтуш нараспашку, и подтягивал Дарагану,— наклонился к уху и спросил:
— А подтвердит ли Москва наши привилеи? Не изволит ли пан полковник о том знать?
Гармаш, сидевший поблизости, заерзал, охваченный беспокойством, вмешался в беседу, не ожидая ответа полковника:
— Как не подтвердит их? Водь и король Владислав Четвертый их подтвердил, а царь и бояре люди одной с нами веры, им наш достаток — что их собственный. Царь-то ныне у нас одни...
— Царь-то один, а мошну лучше порознь,— пьяно пробормотал бургомистр Яков Головченко.
— Э,— отмахнулся, точно от назойливой мухи, Гармаш,— пусть каждый сам свою мошну оберегает, а вот от черни своевольной кто нас убережёт?..
— Чернь... Чернь...— прохрипел Головченко.— Только на языке у достойного человека и речи, что про своевольную чернь... Слишком много воли ей дали. Забыла, проклятая, как при польской шляхте терпела...
Яненко улыбался. Не разберешь сразу, пьян ли или над войтом и бургомистром смеется.
В покоях стало тихо. Потрескивали свечи. Василь Дмитрашко вздохнул, покачал седой головой, расчесал пальцами бородку, прищурив глаза за стеклами очков, заговорил:
— А я мыслю, что и бояре воли черни не дадут. Был я на Москве в тысяча шестьсот сорок шестом году, как раз тогда, когда чернь там бунт подняла... Понять не мог: как это они, злодеи, осмелились? Ведь и отцовскую веру исповедовать свободно могут, храмы и церкви православные там в почете великом, язык и обычай прадедовский никто не осмелится нарушить — а руку на людей заможных и достойных подняли!..
Мартын Терновой едва сдерживался. Слушал внимательно. Крепко сжал в руке серебряный кубок. Вино потеряло вкус для него. А когда услыхал эти слова войта, в глазах потемнело от гнева. Не стерпел:
— Что ж, пан войт, одними молитвами сыт не будешь... В церквах бедному человеку хлеб не дают без денег...
Дмитрашко даже руками развел от удивления.
Гармаш глаза выпучил. Пригляделся к лицу сотника и сразу сообразил, что за птица. Отодвинулся подальше, шепнул на ухо бургомистру Головченку;
— Это из новеньких, видать, гетманский выкормыш...
Яненко только глазом повел на Тернового. Молчал,
Лавник Дараган ударил себя кулаком в грудь.
— Пан сотник, изволите весьма ошибаться, если думаете, что богатые люди виноваты перед бедными. Ты работай и заработаешь — вот что можно посоветовать бедному человеку.
Мартын уже откинул всякую осторожность. Ударил рукой по столу и крикнул:
— А приходилось ли вам, пан лавник, шесть дней работать на пана, а в седьмой, божий, свою нивку ковырять да держать при себе саблю, озираясь, как бы татарин не наскочил; а коли наскочит, так тебя в ясырь берет, а не пана, потому что у пана жолнеры и гайдуки, а тебе от татарвы никакой защиты...
Понимая, что, может быть, в такой компании и не следовало все это говорить, но не в силах сдержать свой гнев, Терновой горячо продолжал:
— Слушаю я ваши слова — все чернь да чернь. Костью поперек горла стала чернь... А где бы вы были, уважаемые радцы и лавники, кабы не эта чернь, которую клянете и поносите? Кто шляхту польскую согнал с земли нашей? Кто веру оборонил от унии да иезуитов? Кто татар прогнал? Кто первым голос подал за соедииепне с братьями русскими?
Войт и бургомистр, лавпяки и радцы испуганно переглядывались.
Знал бы Дмитрашко, какого поля ягода этот языкатый сотник,— черта лысого пригласил бы к себе в дом... А теперь возись с ним! А как вывернуться? Ведь не выгонишь! Неизвестно, в какой силе он при гетманской канцелярии. Вот и полковник сидит да молчит.
Яков Головченко от злости побагровел. Где же такое видано? Простой казак ведет себя, как сенатор. Даже сам воевода Адам Кисель так не отчитывал.
Дмитрашко на всякий случай рассудительно заметил:
— Да ведь и мы, паи сотник, к свободе края руку приложили. Гетману деньги не раз давали... Такая жизнь, что каждый за себя стоит..,
— Нет, войт, не так оно должно быть... не каждый за себя, а все совокупно за свободу отчизны. Так и гетман наш говорит. Негоже говорено тут, пан войт, негоже.
Полковник Павло Яненко зашевелился на своем месте. Подкрутил усы. Поглядел на Дмитрашка, на Головченка, поймал глазом замолчавшего Гармаша, сказал: