Котенок замер вдруг, учуяв присутствие опасности. Правда, голод в нем оказался существенно сильнее не только страха, но даже того ужаса, который выгибает любую кошку в дыбом выхлобученную дугу с вытаращенными, сверкающими очами и заставляет ее остолбенело на вас шипеть в таком вот удивительном виде.
Он продолжал жевать, давиться и глотать, как бы плюнув на тревожные неразборчивые сигналы действительности, и поведение его было в высшей степени умно, несмотря на рискованность, близкую чуть ли не к критически предельной.
Гелий все это точно воспринял. Мысленно похвалил котенка за бесстрашное пренебрежение дежурным трепетом инстинкта ради непревозмогаемого увлечения жалконьким кусочком спасительной жратвы.
Корчась от боли, он подтащил бутылку к губам. Но перед тем как отвинтить зубами пробку, поддел горлышком дурацкую маску… «Теперь никогда… никогда… никогда не подарить мне Габриелю Гарсия Маркесу, большому другу троцкизма и советской власти, брежневскую распиздяйскую физию… ну надо же писателю-гению быть таким идиотом… я вот не гений, а циник, но всегда ведь знал точную цену всего этого застойного говна и бреда собачьего…»
Удивившись навязчивости, с которой возвращаются к нему нелепые мысли о колумбийском прозаике, поддел Гелий горлышком бутылки маску и жестом опохмеляющегося электросварщика решительно откинул ее на лоб. Лицо его обжег порыв ветра, а в рот – словно белая мошкара – моментально набились снежинки.
Он осторожно переместился с бока на спину, придерживая одною рукой бутылку и котенка, чтобы бедолага этот не свалился в снег. А тогда уж отвинтил зубами пробку, вовсе не чувствуя холодности оловяшки.
Котенок, впрочем, весьма цепко удерживался коготками за пальто.
Отвинтил Гелий пробку и от полной неясности – осталось там виски или не осталось? – позволил себе неистово взмолиться вновь. Он взмолился так безраздумно, нисколько не постеснявшись своего, враждебного всем этим делам, сознания, и с такою предельной наготой души, с какою голый человек, застигнутый в постели пожаром, выбрасывается из окна на виду у толпы любопытствующих соглядатаев.
«Господи! – взмолился Гелий. – Сохрани и спаси хотя бы семнадцать, нет, двадцать… нет, тридцать… нет, Господи, хотя бы тридцать семь грамм… двадцать плюс семнадцать…»
Он еще что-то шептал задеревеневшими губами, по мере того как поднимал над собою дно бутылки, но не чуял истечения из нее в рот ни одной капли. Только поперхнувшись виски, попавшим прямо в горло, он постарался не раскашляться, не запырхаться, не подавиться, а напряг, придержав дыхание, мускулы гортани и сглотнул затем все выплеснутое тремя осторожными глотками.
Сглотнув, прислушался к быстрому, невесомому разлитию в себе обнадеживающего жара, заполнившего все до одной внутренние пустоты не только в груди, в брюшине или в легких, но и промеж ребер, где только что высвистывал тоскливую нуду сквозняк бытия, и в таких особенно отдаленных от сердца телесных провинциях, как мающиеся от несносной боли кончики пальцев обеих ног.
Этот странный жар был не просто первой приметой весело распоясывающегося посреди тела алкогольного кайфа, он напоминал родственное тепло дыхания бабушки, когда она, бывало, на морозе подносила к губам раструб вязаной Гелиевой рукавички. Потом, надышав туда тепла, бабушка вновь надевала рукавичку на ручку внучка, а с другой проделывала то же самое. И тогда обе его ладошки, как гортань от ложки меда, щекотливо сводило мурашками блаженного, целебного уюта…
В бутылке было больше виски, чем он вымаливал. Отогнав от ума смущенную мысль о мольбе, глотнул еще разок и еще. Пожалел, что котенок ни капли не может врезать для сугреву. Бедолага принялся что-то вылизывать за воротником Гелия, тыркаясь кнопкой холодного носика в его шею, щекоча кожу чуть ли не до смеху шершавым и, надо сказать, горячим язычком.
Гелий мог рассмотреть, скосив глаза, дрожащую каждою своей волосинкой, худющую, грязнющую черно-белую хребтинку беспризорника. Дрожь в теле котенка то унималась, то снова так начинала колотить это существо, что у него просто лапы подгибались от тряски.
23
Валяться в снегу, так вот туповато подыхая, Гелий больше не мог. Вообще, он как бы отключился вдруг от самого себя, хотя в уме его повеивало после спасительных глотков смущением за те невольно вырвавшиеся слова – за слова, роковым образом взбесившие его тогда в бассейне.
Зная, что дикая боль лишь замерла, но присутствует где-то в боку, под ребрами, и ждет, сука такая, удобного момента, чтобы вцепиться в нерв и в плоть, он не решался подняться.
Завинтил пробку. Бутылку воткнул одной рукою в снег. Другой он гладил котенка. Потом намучился, растегивая пальто и ежась от злодейских прикосновений к лицу и рукам комков снега. Отодрал от себя цепкие лапки котенка и засунул трясущееся тельце поглубже, под мышку, где рука сумела ощутить какие-то остатки собственного его, личного тепла.