Я ждал Тебя и слегка волновался. Больше всего меня поразили глаза. Темно-карие, они невыносимо сверкают, но не сексуальным огнем. Ты отводишь их охотно, ибо тебя самую смущает их откровенно-софийная, чисто мистическая сила. В тот день я болезненно, как электрический удар, почувствовал твою страшную, своеобразную силу, я был мягко оглушен в тот день.
"Это был самый счастливый день в моей жизни", – скажет она потом.
Во вторник я ждал целый день, тоскуя и немотствуя. Она подарила мне платок, надушенный ее духами Muguet Coti и во второй раз уже задержала мою руку в своей, когда мы прощались. В этот день я провожал ее до дому.
Она храбро пришла со мной к Блюму, у которого я, плача от нежности, сказал ей, что ее люблю. "Но я тоже. Разве это по другому называется?"
Она взяла мою руку и стала ее гладить. Затем я положил свою буйную голову к ней на колена, и она сказала: "Киска".
Я – страшный дурак в искусстве. Блюм, мечтая, сказал: "Искусство как раз затем и существует, чтобы передавать индивидуальный шарм такой девушки".
Около Данфер в сквере я поцеловал ее в шляпу два раза. Она сказала: "Я страшно смущаюсь и сейчас уйду". Я сказал: "Ну что ж, уходите. Уходите".
Потом я бросил перчатки через парапет моста. Она сказала: "Милые старые перчатки, я больше всего сердита на вас за эти перчатки", – и поцеловала мне палец. Я сказал: "Хорошо, я прощаю вас, я приду завтра".
У решетки Обсерветуар я хотел ее поцеловать, она отвернулась. Я жалко запротестовал, и, наконец, она позволила чуть, невинно поцеловать ее в нежную щеку, и это было так сладостно. Я обнял ее, но она едва заметно отстранила мою руку…
– Ведь всегда буду пытаться вас поцеловать, как вы буржуазно смотрите на вещи.
– Как будто нельзя любить и не целоваться. (Между прочим, я ее действительно за это вот и брошу). Я сержусь и говорю:
– Ну, значит, я низменный человек. И вдруг после всего этого она говорит:
– Я не знаю, как это выговорю. Я делаю вам предложение. Если вы когда-нибудь захотите жениться, я предлагаю вам себя в жены.
Я притих и, сбитый с толку, сказал:
– Ну это уж что-то очень красиво, что вы говорите.
Но я был благодарен ей за эти слова, я всю жизнь буду ей благодарен за эти невозвратные слова, incorruptibles…[188]
Признаюсь, в этот вечер она вчистую обыграла меня, вследствие чего на следующий день я, читая Шопенгауэра, вдруг подумал, что схожу с ума, как будто страшный ветер на меня налетел, я встал, – что я? где я? Да очнись же ты, дурак. Так полюбил я ее за эти слова.Она сидела на пуфе у моих ног, и прижимала мою руку к своему горячему лицу, и глазами гладила эту руку, и говорила о том, что хотела бы со мной открыть сапожную мастерскую в провинциальном городе, где много церквей (нет, вы бы всегда уходили в эти церкви), а потом:
– Я, может, вас за это и…
У Черновых ты стояла у парового отопления и так и не удостоила сесть. Царственная и молчаливая, ты только поворачивала голову, не двигая плечами. Там я увидел редкое совершенство твоей анатомии и заметил, что твои щиколотки так же широки, как и запястья, и ступни так же прекрасны, как и руки.
О красавица, я по-другому полюбил тебя в этот вечер, и из божественного ребенка ты стала для меня Прекрасной Дамой, и я по-новому возненавидел тебя, о прекрасная, хотя ты сказала:
– Когда я услышала ваш голос, мне показалось, что только вы и я существуем, а остальные ничто.
Я начинаю думать, что я долго смогу любить ее, но что она придет ко мне, она положит блестящий лоб свой ко мне на грудь и скажет: "Милый, поцелуй меня, ведь мы одни на Земле".
Оказывается, жизнь изобретательнее и богаче, если такие новые стадии возможны. Но я не думаю совершенно о ней сексуально, хотя сексуально любуюсь ею.
У Блюма она села на стол, и я сказал, положив голову ей на колени:
– Я вверяю свою жизнь вам в руки, – и еще в этом роде. Она закурила папиросу и заговорила о другом, я потемнел.
– Что с вами, Боря?
Тогда я закурил папиросу, и она вырвала ее у меня из рук (один из замечательнейших моментов). Она обняла мою голову, я прижался к ней, и дыхание ее жарко повысилось. И вдруг какая-то змея проснулась в ней, тихо, нежно гладя меня по щеке, она сказала:
– Трус и безвольная детка. На что я сказал:
– Я пропаду из-за вас. А все-таки я бы не мог из-за вас самоубийством покончить.
– А я могла бы.
Неожиданно из-за моей спины она окликнула меня, необыкновенно хмурая и грустная, и мы пошли за город.
– Я решила, что все это впустую, что нужно работать и уезжать.
Шел снег. Мы несколько раз ссорились по дороге. Потом мирились и слегка обнимались, очень трогательно, кажется, первый раз в жизни голос мой одну минуту притягательно прозвучал:
– Милая, милая дорога. Все равно все счастье, – говорил я. —