Когда родители уехали, история завертелась. Неожиданное нападение на Францию не дало ей возможности подготовиться к крещению, потом бегство пешком с малыми детьми по дорогам Франции, ночевки под бомбами под телегами и грузовиками и – возвращение домой с острой формой скоротечной чахотки. Вот так она и не успела стать христианкой по каноническому положению, хотя умерла христианкой по своему углубленному духу. На другой день я опять приехал на велосипеде. Совершил с большим духовным подъемом чин отпевания, проводил гроб на местное кладбище… Когда наладилось сообщение с Парижем и я смог поехать к Владыке, я рассказал ему, как перенесли момент оккупации, что произошло и в Русском доме Ст. Женевьев, и в нашем детском доме Вильмуассон (они отстоят друг от друга на 4–5 км), потом я долго не знал, как начать, и, наконец, сказал, что сделал нечто такое, о чем даже боюсь сказать.
Он меня долго спрашивал и, наконец, я осмелился сказать, что отпел некрещеную еврейку. Владыко поначалу сделал строгий вид и спрашивал: "Как же ты мог? Как? И Евангелие читал? И "Со святыми упокой" пел? И "Вечную память" возглашал? Как же ты это сделал?" Я ему сказал все, как было, как она умирала. Потом сказал, что остались две сестры, которые тоже тянутся ко Христу, и я мог бы им показать пример отсутствия любви, и наконец сказал, что не посмел отказать ей в недрах Авраама, Исаака и Иакова, на которые она имеет больше прав, чем я сам, по своему происхождению и по духовной настроенности. Владыко рассмеялся, привлек меня себе на грудь и сказал: "Спасибо тебе, мой мальчик, что я в тебе не разочаровался!"
Из воспоминаний Мишеля Карского
Я не помню Дины, но помню, как моя мать рыдала, когда узнала о смерти сестры, и как отец пытался ее успокоить.
Николай Татищев – матери
Милая мама, если еще возможно покупать мед по той цене, неплохо бы приобрести 4 кило (=8 фунтов, сколько я понял, по 12 frs. фунт, всего на 96 frs.). Мы вступаем в трудные месяцы, и пока за наши бумажки (деньги) что-то дают, необходимо как в можно большем количестве обменять их на продовольствие. С отоплением перспективы не блестящие. Заказал дров на 600 frs. и собираюсь ставить электрическую печь (1000 frs.).
Дети здоровы, учатся, спокойны. Относительно панихиды я не уславливался заранее – просто ты придешь ко мне к 12 часам в нужный день, и мы пройдем в одну из окрестных церквей, дабы на месте заказать и отслужить[238]
. Не забудь, s.t.p.[239], принести книгу Prières[240] Киркегарда[241]. Просматривал еще раз этого Сладкопевцева – Вышеславцева – легко, не выстрадано, от головы, не от сердца и, следовательно, не свое и не интересно (проходит мимо). Как у Гете:Мы продолжаем уклоняться от визитов, которые выводят нас из колеи, возбуждают детей и мешают мне с ними заниматься в воскресенья.
Степан и даже Борис иногда стоят в очереди на базаре. Степан собирается, выучив, прочесть на могиле "По небу полуночи…"; при этом вспоминает, что "мама везде слышит, но на могиле особенно". Я сделал то же наблюдение – общение с умершим на его могиле, если не более интенсивно, чем порой в любом месте, то, во всяком случае, имеет особый характер.
Из воспоминаний Зоэ Ольденбург
Я встретила Карскую снова спустя год, пораженную отчаянием после разгрома. У той же самой подруги, у которой была небольшая мастерская по росписи тканей. И я снова вижу ее, все такую же высокую и стройную, ее вьющиеся, немного растрепанные волосы, ее белое (дело было летом), смягченное веснушками лицо.
Нам предстояло работать вместе в этой самой мастерской – там, в просторной комнате, мы все, четыре или пять женщин, с утра до вечера, стоя, расписывали квадратные куски шелка (крепдешина, атласа, искусственного шелка и пр.), натянутые на подрамники.
Мы поверяли друг другу наши воспоминания молодости (впрочем, мы все еще были молоды), наши тайны. Философские или литературные споры, шутки и слухи, неизбежные воспоминания о довоенной еде (потому что мы были голодны) – все перемешивалось.
Зима 1940–1941 годов была трудной. Мы оборачивали ноги старыми газетами, а наши руки, целый день соприкасавшиеся с бензином, спиртом, и анилином, становились разноцветными и трескались от холода.
Она жила в Монруже. Ее квартира была настоящим фонарем – окна со всех сторон, и холод был такой, что у маленького Мишеля руки становились синими. Я вспоминаю, как однажды мы пытались заставить гореть полуобгоревшие брикеты, используя для растопки ее старые кисти. Но она продолжала писать. В то время – мой портрет, который и сейчас у меня, – образ молодой особы в черном, увенчанной довольно нелепой черной шляпкой с вуалью (была такая мода).
Степан Татищев – Ирине Коротковой (крестной матери)