Я встретил Ларионова, которого не видал за все время войны. Узнал от него про смерть Сутина, который умер в госпитале после операции, недавно. Между Шурой и Ларионовым есть нечто общее: оба они себя выразили в искусстве, и теперь их главное занятие – скрывать в разговоре свой ум и талант, что им и удается, как Rimbaud в африканских пустынях.
Относительно воспитания Степана и Бориса: конечно, Степан труднее, но не для Мани: он ее так полюбил (с первого взгляда, в июле прошлого года), что делает все, что она не захочет, угадывает, что ей приятно, преодолевает свою лень к музыке и пр. Борис очень ответственный человек и без критики вызубривает наизусть всю свою школьную чепуху.
Дневник Николая Татищева
Память. Дневник 1943–1944 годов Посвящается моему лучшему другу Мане
Утром, повозившись с перекидыванием угля и разборкой картофеля, съездил на велосипеде в Веррьерский лес, осенний, тихий, теплый, будто Степановский парк, с неподвижными листьями, свисающими на паутине в тумане, с оранжевыми листьями на дорогах, на полянах и на пруду. Жизнь праведника в парке… Никому не делал зла… не желал, во всяком случае… Запах ладана и туман, где в кругу просвечивает солнце, ореол вокруг головы святого. Кладбище деревьев и листьев, никого, далеко по ту сторону пруда старик собирает что-то, вероятно желуди или грибы. Тишина, изредка аэроплан вдали.
Всю жизнь с 9 лет (весна в Рязани 1906 г.) считал раем для себя: парк и книги. Парк, холм с соснами, орешник, дуб. В этом парке я более у себя дома, чем во всех прошлых, это моя осень, я высидел право на парк. Прежде: почему не воюешь (1916), не работаешь, или, если уж сидишь на скамье, почему один?
Книги. Сейчас со мной один из дневников L. Blay; это и Киркегард – главное мое чтение с лета 1939, всю войну. Этот том, "Invendable"[257]
, купил 22 июня 1940 года в La Rochelle и ездил с ним искать в Poitiers Дину и детей. Сейчас «Invendable» учит меня не дать подкупить себя фимиамами осеннего рая, не раствориться в ноябрьских облаках. Ибо что сказали бы дети и Маня, которые ждут к обеду?Вечером Борис рассказал за ужином (мы ходили с Маней и детьми на кладбище и в сумерках вернулись), что его спросили дети в школе, где ему приятнее жить – здесь или в России. Он ответил: "Здесь, так как там papa aurait dû faire la guerre"[258]
. Степан на это: «Я бы сказал: не знаю, потому что никогда там не был». Оба ответа дипломатичны, у Степана – более осторожный (Борис, может быть, непосредственно добрее).Поздно вечером, в кровати, пока Маня моется в ванне: как кончится война? Это вопрос меня слишком интересует, ведь я же достаточно стар, чтобы знать: НИКАК. Почему же столько думаю над этим – отнимая для глупости время – и часами стою над радио?
Глубокомысленна та раса, которая знает о Боге.
В эпоху моей отвратительной молодости и военной службы мы с утра рассыпались в невеселом смехе. Те, кто были постарше, уже дребезжали козлами, мы старались блеять в тон. Однако офицеры иногда говорили о Боге, о смерти, о главном, но и тут мы легко соскальзывали на шутку, и у нас были заранее приготовленные магические формулы – дабы уклониться от ответа, от решения. Я уклонялся словами чеховского сына дьякона: "Все в этом мире относительно, приблизительно и условно, и ни ты, ни я ничего не знаем".
Евреи, которых я узнал через женщин, мне первые показали, что значит не упоминать Имя напрасно.
Взят Киев.
Разбираю в Био старые архивы и нахожу мои записки 1938 года.
"О холод! О свежая осень. На 5-ом десятке узнал радость вдыхать полной грудью, и вот конец бронхитам и сну. А то все боялся зимы и считал себя тоскующим по тропическим лесам. Так подготовляется возвращение на родину".
Как промчались 30-е годы, как в поезде с Диной. Вдруг поезд остановился в вечер ее смерти на какой-то станции – названия в сумерках не разобрать… После нескольких месяцев бодрствования 32–33 годов, снова сны, и так во сне родились Степан и Борис, и меня что-то чуть толкнуло, когда умер Поплавский, когда болели дети, когда началась война.
Опять запись 1938 года: "Степан (трехлетний), разглядывающий себя в ручное зеркало и заворожено улыбающийся, как бабушка Елизавета Алексеевна, слегка недоумевающий, будто в некоем юмористическом трансе скандирует: "Стип-Стип-Стип-Стипан".