Свободные вихри, ветер цыганский, щемящий, и еще какая-то совсем новая, неизвестно откуда задувшая астральная метель. Скоро удалось познакомиться с Поплавским. (Я искал тогда молодых людей для новой ложи "Гамаюн", но Поплавского так и не удалось туда ввести – нервный, огненный, оборванный поэт декадентских стихов, он оказался тем камнем, который отвергли строители, и это был единственный – из нескольких десятков – случай, что отказали моему кандидату).
Он познакомил меня с Диной, представив ее в качестве знатока карт Таро, и пригласил посетить организованное им религиозно-философское общество молодых. В назначенный вечер я покинул посредине нашу "агапу" (где еды иногда недоставало, но вина было всегда вдоволь) и, не слушая уговоров Мишки не ездить к детям, поехал на велосипеде под дождем из Auteuil в переулки Пантеона. Помню тот нехолодный январский дождь, не слишком яркие огни переулков и себя в непромокае.
Собрание, куда я ехал, меня мало интересовало, я предполагал извлечь оттуда новых "профанов" для лож Леонтия Дмитриевича. Это была моя слава и редкий талант – доставать их. Уже у дома я обнаружил, что забыл фамилию русско-еврейского дантиста, на квартире коего происходило собрание; консьержка заявила, что никаких дантистов в ее доме нет. Надо было вернуться заканчивать агапу, но, не зная зачем, я решил попытаться, вопреки всему. Собрав горсть мелких камней, бросил их в стекло одного из многих окон, кажется, в третий этаж, где за занавесью виднелся свет лампы. Лишь после второй попытки окно отворилось, и кто-то сошел за мной.
Я вошел с видом Ставрогина, явившегося на совещание гимназистов. Дина сидела чуть в стороне от остальных и что-то говорила. У нее огромные глаза, широкое бледное лицо монгольского типа, густые черные волосы, уже седеющие, несмотря на 24 года. Она посмотрела на меня, и я поразился выражению ее взгляда: он был внимательный и удивительно веселый. Она как бы прощала мои грехи: участие в войне, в ложах и то, что я пришел в возбуждении алкоголя. Я боялся, что другие заметят мое состояние и, не пошатнувшись, сел на стул. Все в комнате были лет на 10–15 моложе меня. От одного или двух исходили флюиды недоброжелательства к моей персоне. Дина говорила о том, что христианство за две тысячи лет своего существования не смогло победить дурное начало в природе человека, до сих пор царит недружелюбие, насилие, война. Почему это? Значит ли это, что грех всемогущ или же христианство не так сильно, как казалось вначале?
Я прислушивался, и все это мне не нравилось. Во-первых, все это не ново, давно сказано, и опровергнуто, и еще раз сказано и т. д. Затем, эта молодежь, хотя и не проделала моего опыта войны, все же читала книги и должна знать, что христианство на земле – это церковь, то есть, что Евангелие надо читать как бы из алтаря, сквозь цветные стекла витражей. Заповеди Божий должны светить как солнечные лучи под куполом храма, о них нужно много думать, восхищаться ими, писать на темы их иконы и еще книги, готовиться осуществить их в раю, но не пытаться наивно, как Толстой, исполнить их здесь, иначе еще хуже нагрешишь и напутаешь, перестанешь защищать Евангелие, отдашь его на сожжение коммунистам… Надо, думал я тогда, честно принять компромисс. Почти все святые жили в компромиссе… Я уже знал, что Дина ходит в церковь, следовательно, с ней можно говорить серьезно, и когда все вышли на улицу, где дождь прекратился, пошел проводить ее и объяснить ей ее ошибку.
Через день она пришла ко мне, и я читал ей мой перевод китайского романа "Сон красной комнаты". Недели через две, после нескольких встреч, я все еще споря с ней, уже не считал глупым то, что она говорила. Область, которую она открывала мне, я называл "наука Дины", хотя воспринимал ее, помню, сперва поэтически, эту науку. Все, к чему она ни касалась, вдруг само облекалось в новые музыкальные формы, не старые, как у большинства, а свои, выстраданные. Все в мире освещалось по-новому. И во всем, даже в пригородах, в пустынных тупиках, в стенах кирпичных гаражей забилась по-новому (или как в раннем детстве) жизнь. Ей было трудно далеко ходить, но все же мы гуляли и выезжали за город, хотя чаще сидели и разговаривали – у нее, у меня или в кафе. И скоро я стал почитать ее больше всех людей.
Из воспоминаний Бориса Татищева
Я всегда знал, что Маня – не моя мать. И не только потому, что мне было уже почти пять лет, когда она появилась в нашем доме, но, в особенности, из-за одного случая, который запомнился мне на всю жизнь.